Антон Чижъ - Камуфлет
Бирюкин разве что не встал по стойке «смирно» и заявил, что всем сердцем готов помочь розыску, раз ведет его сам Мечислав Николаевич.
– Иван Карпович, где у князя пифущая мафинка?
– Не имеется у его светлости таковой, – удивился Бирюкин. – Зачем машинка, коли секретаря нет.
Действительно, не будет же его светлость сам пальчиками по клавишам стучать. Не княжеское это дело.
– А что, взаправду третьего дня ковчежец украли? – продолжил Родион Георгиевич доверительно.
В живописных красках пожаловался Бирюкин, как, надрываясь, тащил проклятущий сундук до порога и потом еще остался виноват, что недоглядел.
Аккуратные выяснения, куда мог ездить князь вечером четвертого августа и почему вернулся так поздно в дурном настроении, определенности не дали. Одоленский жил как захочется, иногда приезжал и в пять утра, а то, что в ту ночь мрачен был – так скорее устал. Странно лишь, что князь тогда покашливал и говорил сипло, словно сорвал связки.
Бирюкин подтвердил, как под присягой, что утром никаких курьеров с запиской Его светлости не отправлял. И вообще сэр Одоленский все больше предпочитал телефон.
Выяснилось и мнение Ивана Карловича о пристрастиях хозяина: глубоко порицает, но служба есть служба, платят хорошо. Любовников Одоленского доподлинно назвать не смог: народу всякого приезжало, но актеришку одного видел чаще других. Того, с кем князь был в ночь своей гибели, разглядеть не успел. А чтобы кто-то произносил в доме чудное слово «содал» тоже не слыхал. Бирюкин готов был вывернуть себя наизнанку, помогая соратнику самого Джуранского, но знал прискорбно мало. Нелюбопытный слуга попался, такая жалость.
Для очистки совести Ванзаров попросил дозволить еще разок взглянуть на место преступления. Они поднялись наверх.
Отперев спальню, Бирюкин галантно пропустил дорогого гостя.
Гардины скрывали солнечный день, душный сумрак густо висел в комнате. Зеркало трюмо прикрыл траурный креп, а посреди голого матраца чернела огромная клякса. Казалось, от нее веет сладковатым запашком. Вещи находились на своих местах, но что-то было не так. В спальне что-то неуловимо изменилось.
Непринужденно прошелся Родион Георгиевич, поглядывая по сторонам, и замер напротив каминной полки. Вот оно! Среди рамок, выставленных идеальными шпалерами, появилась одна, нагло торчащая поперек. Утром ее не было. Совершенно точно не было. Ванзаров бережно прикоснулся к находке. Поистине, она вызывала восхищение.
Снимок решительно отличался от «иконостаса» достижений князя, снятых с натуры. Фото было искусно придумано и сыграно в модном стиле «живой картины». Делались они довольно просто: любители домашних представлений наряжались в костюмы и замирали в позах великих исторических событий (к примеру, Наполеон в чумном бараке) или известных полотен (да хоть «Утро стрелецкой казни»). Развлеченьице, кончено, тоскливое, но обществу нравилось. Однако эта «живая картина» поражала откровенностью.
Начать с того, что изображала она трагический эпизод оплакивания мертвого юноши. Знаток искусства Возрождения признал бы в ней популярный сюжет «пьеты»: Дева Мария оплакивает Христа, как на скульптуре Микеланджело, что в соборе святого Петра в Риме. Но любитель греческих мифов непременно узнал бы сцену из Троянского цикла: «Богиня Эос оплакивает царя Мемнона». Но к несказанному удивлению всех знатоков, обоих персонажей играли мужчины. Причем из костюмов – только прозрачная газовая туника, легкой дымкой скрывавшая бицепсы «Эос». Сын ее «Мемнон» лежал на «материнских» руках совершенно нагой, руки свисали плетьми, голова запрокинулась, подбородок торчал вверх. Изображая смерть «белокожего вождь эфиопов», он забыл отвесить челюсть. «Богиня зари» тоже постарался. Горе о погибшем «сыне» было сыграно в лучших традициях провинциальных театров, а именно: ладонь скрыла половину лица. Что не помешало узнать князя Одоленского. Зато юноша был неизвестен.
Где сделали снимок – понять невозможно. Единственная примета – занавеска с роскошными хризантемами на заднем фоне. Натянуть такую тряпицу можно везде. Других, даже мельчайших зацепок на снимке не имелось. Судя по бумаге, фотографию сделали буквально на днях. И напечатали любительским способом. Ну, право, трудно представить такое произведение в салоне.
Бирюкина фото удивило несказанно, лакей поклялся, что видит его впервые. В спальне убирает каждый день, но такого непотребства не замечал. А молодого человека и вовсе не знает: тот в доме точно не бывал. Но предположение, что снимок могли сделать в особняке, бывший «охотник» с негодованием отверг. Потому как невозможно такое вовсе. К тому же князь любил сниматься, но в руки фотоаппарат не брал, а запахи реактивов избегал.
– Кто из прислуги заходил в спальню? – строго спросил Ванзаров.
– Никто, как есть никто… Санитары вынесли князя, полицейские ушли, так я сразу запер, зеркало завесил и запер. Да и кто войдет, такие страсти.
Что оставалось? Снимок был вынут из рамки безжалостно: под ним открылась скучная фотография Павла Александровича на яхте.
Родион Георгиевич вернул портрет покойного на законное место и попросил:
– Могу ли воспользоваться телефонным аппаратом?
Августа 7 дня, лета 1905, три часа, +25° С.
Сначала в Мариинском театре,
потом в доходном доме на Екатерининском канале
Кто ж его остановит! Когда Джуранский брал след, то рыл до самой берлоги зверя. Хватка у ротмистра была прямо-таки железной, иначе не скажешь.
В течение четверти часа было установлено, что Николя Тальма (на самом деле Иван Тимофеев Рябов, поповский сын из Рязанской губернии) приехал в Петербург пять лет назад поступать в балетное училище, каковое успешно закончил.
Из личного дела явилась фотография артиста, а из участливых ртов доложены все слухи. Оказалось, что таланты Тальма-Рябова в балете более чем скромные. Но по протекции неких влиятельных лиц (полушепотом называлась фамилия «Одоленский») получил он место в кордебалете, а потом и сольную партию, на которую не явился.
Проживал балерун недалеко от театра.
Джуранский отправился по адресу незамедлительно. Прихватив городового, дежурившего поблизости, и дворника доходного дома, он поднялся на второй этаж и постучал в дверь. Недешевая квартира, снимаемой бедным артистом, ответила тишиной.
Ротмистр дал команду ломать.
Вызванный столяр вскрыл замок, и Мечислав Николаевич с револьвером наготове ворвался внутрь.
Открылась удивительная картина: все шкафы распахнуты, вещи валяются в страшном беспорядке, а в комнатах стоит какой-то омерзительный запах, ей-богу, значительно хуже конюшен. Однако самого Николя Тальма в квартире не нашлось. Ни в живом, ни в мертвом виде. По словам дворника, с четверга, а то и со среды, он постояльца не видал.
Августа 7 дня, лета 1905,
половина пятого, +25° С.
Летний сад
Уследить трудно. Потому что уходил с прытью бывалого бомбиста. Извозчика взял в другую сторону – на Васильевский остров, выпрыгнул на ходу и скрылся в сквозном дворе. Потом петлял по закоулкам Коломны, останавливался у витрин и просматривал прохожих. Лишь когда убедился наверняка, взял другую пролетку. Но адрес назвал за квартал от места встречи, у Соляного городка.
В эту игру коллежский советник играл без всякого интереса, исключительно по нужде. Невдалеке от княжеского особняка маячили фигуры, подозрительно смахивавшие на филеров. Вот только чьего ведомства – на них не написано.
Прогулка по главной аллее сада, то и дело прерывалась рассматриванием красивой ветки так, чтобы обозреть находившихся поблизости.
Кажется, в саду прогуливалась исключительно мирная публика, счастливо не подозревавшая о слежках, содалах, мертвых князьях, «чурках» и даже «Первой крови». Затеряться стало проще простого.
Около мраморной статуи Сатурна Ванзаров произвел условный знак: немного поправил на голове шляпу.
Лебедев явился незамедлительно.
– Шляпой не обмахнулись, значит, хвоста нет, я прав? – проговорил он, дурно наигрывая. – Друг мой, что случилось? Если бы телефонировали не вы лично, я принял бы все за глупейший розыгрыш.
Родион Георгиевич подхватил криминалиста под руку:
– Не будем привлекать внимание.
– Чего-то боитесь? И это гроза преступного мира, помощник начальника сыска! – не унимался Лебедев. – Можно подумать, на вашей совести по меньшей мере три злодейства, да!
С некоторым усилием Аполлона Григорьевича удалось сдвинуть, они направились к решетке сада.
– Рассказывали о деле Серебрякова или соме кому-нибудь? – вдруг выпалил Ванзаров.
Вопрос, кажется, застал врасплох. Лебедев пробормотал: «Что вы сказали?», но резко сменил тон:
– Никогда ни одно сведение не было мною сообщено кому-либо постороннему. Ни по тому делу, ни по прочим. Считаю вопрос излишним. И даже дружеские симпатии к вам не позволяют терпеть подобные выпады! И ради этого меня вызвали?