Шаги во тьме - Пензенский Александр Михайлович
– Надеюсь, что вам виднее, Петр Леонидович, – отозвался с кушетки Свиридов.
Когда после выписки из клиники и в начале их еженедельных сеансов доктор уложил его на кушетку вместо разговора лицом к лицу, Александр Павлович, все еще часто называвший себя Пациентом (не вслух, конечно, исключительно мысленно), очень сильно удивился. Но профессор сослался на новейшую методику какого-то австрийского мозгоправа (фамилию Свиридов не запомнил) и своего подопечного уговорил. И оказалось, прав тот австриец – общалось так не в пример легче. Особенно на темы интимные, вроде чувств к супруге товарища. Как будто сам с собой разговариваешь.
Вот и сегодня он, поначалу все-таки смущаясь, рассказал о вчерашнем вечере.
К огромному его удивлению, неловкое приглашение было принято. Причем Анастасия Антоновна даже не стала дожидаться реакции матушки, а просто взяла Свиридова под руку и бросила через плечо:
– Александр Павлович меня проводит. Не ждите меня, мама, ложитесь. – И, опять не дожидаясь ответа, потянула своего опешившего кавалера.
Дальше удивления лишь множились. Во-первых, категорически воспротивилась, когда Александр Павлович сунулся было в кассу оплачивать ее входной билет:
– Я, к вашему сведению, имею собственные средства, честно заработанные!
Затем скривила пухлые губки, когда Свиридов открыл перед ней дверь:
– Спасибо, но уж поверьте, я и сама бы справилась.
И правда, справилась – к ручке двери в кинозал Александр Павлович даже не стал тянуться.
Внимательно и серьезно следила за историей Лизы Муромской и Алексея Берестова, а после финальной сцены резюмировала:
– Сразу видно, что режиссер – мужчина. Женщина такого бы не насочиняла.
– Так это же Пушкин насочинял, – робко заметил Александр Павлович, на что тут же и получил:
– А Пушкин ваш что, не мужчина?
И после, уже на улице, вовсе заявила:
– Я там, у лавки, маменьке пообещала, что вы меня до дому проводите, чтобы она не беспокоилась и не причитала. Так вот, я вас не принуждаю, сама вполне способна добраться.
– Так ведь ночь… Опасно, – уже устав удивляться, пробормотал Свиридов.
– Не извольте беспокоиться, я все-таки офицерская дочь. – И приоткрыла вязаную сумочку. Внутри блеснул костяной ручкой двуствольный «дерринджер».
– А если их будет трое? – Еле сдержал улыбку Александр Павлович и решительно сказал: – Простите, Анастасия Антоновна, я хоть и мужчина, но свои понятия о чести и обязанностях тоже имею. Поэтому если не ради вашей безопасности, то хотя бы ради моего собственного спокойствия позвольте все-таки сопроводить вас до вашего крыльца. Считайте, что это проявление мужского эгоизма. А то еще подстрелите кого-нибудь, а мне потом расследуй.
Анастасия впервые за вечер улыбнулась – и выяснилось (тут уж вполне ожидаемо и безо всякого удивления), что улыбка у нее совершенно прелестная. И даже оперлась на предложенную руку, поднимаясь в пролетку.
– Вы понимаете, доктор… – Свиридов сел на кушетке. – Она ведь совершенно не похожа на Зину… на Зинаиду Ильиничну. Но я всю ночь не спал. Все думал, вспоминал. Стыдно признаться, но даже сравнивал. Они будто с разных планет. У них даже духи разные: Зина любит пармскую фиалку, а Анастасия – ландыш. Что там ваш психоанализ про такое говорит?
Профессор отозвался из кресла:
– Есть предположение – и я его разделяю, – что все личностные особенности родом из детства. Насколько я могу судить о Зинаиде Ильиничне, ей свойственно некоторое беспокойство по поводу своего матримониального статуса, и причина тут явно в старом конфликте с родителями. А ваша новая знакомая рано лишилась отцовской опеки, вот и развивает в себе самостоятельность и независимость. Хотя, конечно, трудно делать выводы о ней только лишь с ваших слов. Вот если бы побеседовать с ней самой да с матушкой…
– Ну вот матушка-то – самая заурядная особа. У нее из родни только дочь да кенар. Черт! – Свиридов вскочил на ноги, уставился на Привродского горящими глазами: – Вы гений, Петр Леонидович! И метод этот ваш с разговорами лежа – это просто нечто! Как я мог это упустить! Кенар!
Рука профессора невольно дернулась в сторону звонка, которым он оборудовал помещение, чтобы вызывать санитаров в случае опасной активности собеседников.
– Успокойтесь, уважаемый. Что за кенар? Что вы так всполошились?
– Вы не понимаете! – продолжал дрожащим от волнения голосом Свиридов. – Кенар! Он молчал! Молчал! – Он схватил руку доктора, пожал и выбежал из кабинета.
Профессор задумчиво посмотрел на хлопнувшую створку, поправил скособочившееся пенсне и пробормотал:
– Ох, рано я тебя, милый мой, к людям выпустил. Видит бог, рано.
Пожалуй, прохожие, попадавшиеся на пути Александру Павловичу Свиридову, готовы были разделить мнение профессора Привродского. Потому как, выскочив из ворот больницы, бывший ее пациент повел себя совершенно сообразно тем, кто пока еще пребывал в ее стенах за запертыми дверьми. Он огляделся по сторонам горящими глазами, ругнулся, наверное, не увидев того, что искал, сорвал шляпу, взъерошил безукоризненную до этого мгновения прическу, снова нахлобучил головной убор и побежал в сторону Матисова моста. За ним, уже почти что на углу Английского проспекта, наконец высмотрел «лихача», буквально запрыгнул в коляску и хлопнул возницу по спине:
– Гостиный двор! Рубль на чай!
У цветочной лавки соскочил, не дожидаясь, пока экипаж остановится, рванул дверь. Кенар залился.
– Цезарь! Цыц! – отозвалась хозяйка. – День добрый, Александр Павлович. Да что это с вами? Случилось что-то? С Настей?
На пол посыпались не до конца обрезанные розы.
– Почему с Настей? При чем тут?.. Нет, с ней все в порядке, – смутился Свиридов, но тут же раздраженно мотнул головой. – Не уводите в сторону! Я к вам.
Савельева облегченно вздохнула, наклонилась за цветами.
– Что за отношения вас связывают с Лейбом Ицхаковичем Шейманом?
– Что? – Тяжелые бутоны снова застучали по полу. – С Львом?.. Господи, откуда?..
Свиридов вернулся к двери, задвинул щеколду и развернул табличку словом «Закрыто» к улице.
– Мне следовало бы сразу догадаться. По вашему обоюдному смущению там, в ювелирном магазине. И уж точно все должно было стать понятно, когда на него не отреагировал ваш цербер. Точнее, Цезарь. Вы же сами мне сказали, что он у вас вместо собаки. А на него даже не пискнул. Значит, бывает здесь часто. А с чего бы ему тут ошиваться? Да и вчера вечером тоже заходил. Простите, но я видел. И как отец его к вам после заявился. Просил за сына? Отпустить или наоборот? Наверное, отпустить. Уж больно он суров в своем еврействе. Можно было бы предположить, что молодой Шейман захаживал к Анастасии Антоновне. Но сказанные ею в тот же вечер слова про ваших ухажеров эту версию опровергают. Ну что, расскажете? Или мне продолжать свои предположения?
– Ох, Александр Павлович! – Савельева рухнула на стул, закрыла лицо ладонями. – Стыдно-то как… Он ведь на пятнадцать лет меня моложе. Но вам ведь разве понять… Вы мужчина… Тяжело одной-то… Это Настька моя пока нос воротит, потому что дура еще молодая. Забила головушку ерундой всякой: права женские, эмансипация… Никаких прав не надо, лишь бы рядом было, к кому прислониться… Но это пройдет у нее. Точно вам говорю. – Она погрозила пальцем через витрину залитой солнцем улице. – Я ведь, как и вы, поначалу думала, что он к ней таскается. Разве ж могла даже представить, что он по мои прелести? Потом, как сознался, гнала его. Ну куда такое годится? Тоска тоскою, а ведь и перед людьми стыдно. За такое по глазам настегают, до конца жизни не отмоешься. Да и вера разная. Тоже не вода дождевая, в канаву не выльешь. Все как подобралось, чтоб ни в жизнь не сложиться. А он все ходил, ходил, слова разные говорил. Вы бы слышали, какие слова. Я за всю жизнь таких не слыхивала. Меня ведь замуж отдали – мне еще семнадцати не было. А что я там видела, в жизни-то? До мужа только книжки про любовь, за которые в гимназии могли за волосы оттаскать да пальцы линейкой отбить. А с мужем… Любовь… Муж лошадей своих жалел да ласкал больше, чем меня. Какая уж тут любовь. А и то ничего, жила да терпела. Честной женой. И как помер, вдовство блюла. Да уж и года весенние отцвели. – Марья Кирилловна громко хлюпнула носом – Александр Павлович протянул платок. – А тут он, Левушка. Слова говорил как в книжках – только в жизни. А письма какие с братом передавал – их же в романах печатать нужно. А бабье сердце – оно такое: его ласка точит, что вода речная лед в полынье. Кому в замужестве не повезло, как мне, всю жизнь в себе копят, да иные и не прорвут никогда это онемение. Но если уж прорвется, так все, с головой и без оглядки. Я же как думала: получит свое – и поостынет. Да и господь с ним. Наш или их – без разницы, а я хоть чуточку счастливой поживу. За все годы отлюблю – а там хоть в монастырь. А он про свадьбу заговорил.