Карен Мейтленд - Маскарад лжецов
— Il sangue di Dio![6] Я спущу шкуру с этого молодчика, как только его найду! Обошел все трактиры и питейные заведения в деревне — нигде его нет.
— А он тебе сейчас нужен?
— Ему надо заниматься, камлот. Он мой ученик, а считает, что уже всему научился. Ты слышал, как он вчера пел?
— Людям понравилось.
— Людям! Да они не отличат правильно взятой ноты от воплей влюбленного кота. Это было... — Он, не находя слов, в ярости ударил кулаком по ладони. — Это был позор, оскорбление ушей Божьих. Как будто он за пять лет ничему не выучился! А ведь третьего дня пел хорошо. Не превосходно, но вполне пристойно. Если можешь петь в один вечер, почему не можешь в другой?
Третьего дня мальчик пел не просто пристойно. Он пел как ангел. Каждая нота была верна и безупречна, чистый альт взмывал так высоко к небесам, что утихли даже шумные гуляки. Пенье лилось из глубин души, любой дурак это слышал, и любой дурак мог понять отчего. Тем вечером в трактире были Адела и Осмонд, и каждая песня обращалась к тому углу, в котором они сидели. Адела, прислонившись к мужу, задумчиво смотрела в огонь, лицо ее было безмятежно.
На следующий вечер они не пришли. Адела устала и рано ушла в сарай за трактиром, Осмонд, чтобы ей не скучать, отправился туда же резать деревянных чертиков. Жофре, которого Родриго заставил петь для паломников, весь вечер был хмур и недоволен. Он вспыхивал надеждой всякий раз, как открывалась дверь, и тут же мрачнел пуще прежнего, поняв, что это не его любовь.
Неужто Родриго не видит, что Жофре вне себя от страсти? Может быть, он так привык к мрачным настроениям ученика, что не замечает разницы. Во всяком случае, сейчас заговорить об этом было нельзя, поскольку Адела, сидевшая рядом со мной, тоже, очевидно, ни о чем не догадывалась.
Злость мешала Родриго долго сидеть на месте, и вскорости он вновь отправился на поиски, бормоча себе под нос проклятия и угрозы.
Адела смотрела, как он стремительно уходит, расплескивая грязь.
— Он ведь не поколотит мальчика, а?
— Он будет ругаться и грозить, но ничего ему не сделает. Увы. Жофре чего-нибудь наговорит, и Родриго, как всегда, смягчится.
Она широко открыла глаза.
— Ты считаешь, Родриго должен его побить? Но ведь ты всегда защищаешь Жофре. Сколько раз говорил Родриго не читать ему столько проповедей.
— Бесконечные проповеди лишь убеждают Жофре, что на нем вечный позор. Тот, на ком позор, не прощен. Наказание хотя бы подводит под делом черту.
Адела прикусила губку.
— Но многое не поправишь, как сурово ни наказывай. Наказание не всегда приносит прощение, камлот.
Под моим испытующим взглядом она покраснела и торопливо добавила:
— Но ведь ты сказал, Родриго его простит?
— Простит и прощает от всего сердца, но Жофре не чувствует себя прощенным, а главное — сам не может себя простить.
— За то, что плохо поет? Ведь это всего лишь музыка. Ну спел плохо в один вечер, что за беда? Завтра споет лучше.
— Не вздумай повторить при Родриго «всего лишь музыка». Когда-то он сказал мне, что проматывать музыкальный дар — хуже убийства. «Музыка, — объявил он, — ценнее самой жизни, ибо надолго переживет своего создателя». Впрочем, он итальянец, а они ко всему относятся со страстью; могут повеситься из-за дурно сшитой рубахи или утопиться из-за пары прекрасных глаз. Англичанин способен прийти в такое возбуждение только из-за своего эля или бойцовых петухов.
Адела посмотрела на кучу прелой листвы у себя под ногами. Края покрывала падали на лицо, скрывая его выражение.
— Осмонд так же относится к своему призванию. Он как-то сказал, что без живописи ему — как без воздуха, и все же ему пришлось от нее отказаться.
Она коснулась своего выступающего живота.
— Ради тебя и ребенка?
Она жалобно кивнула.
— Если живопись — его жизнь, значит, он любит тебя больше жизни. Тебе удивительно повезло, Адела. Поверь мне, многие мужчины не отказались бы ради жены и от утренней охоты.
Однако слова ее меня удивили. Осмонд сказал нам, что не может устроиться живописцем, но это не то же, что бросить живопись. Да и зачем ее бросать? Ему двадцать. Самое время становиться странствующим подмастерьем. Человек, обученный ремеслу, должен искать работу, чтоб прокормить жену... если только он может предъявить свидетельство об окончании ученичества. Ни один храм или монастырь, ни один купец не возьмет художника, не принадлежащего к гильдии. Тогда в пещере Осмонд сказал Зофиилу, что расписывает бедные церкви. Возможно, на самом деле он работает в тех церквях, где не задают вопросов.
Адела потянула меня за рукав.
— Камлот, вон та женщина — она уже давно на тебя смотрит. И я уверена, что в деревне ее тоже видела. Ты ее знаешь?
Близился вечер. У стиральни никого не было, кроме женщины, которая стояла за одним из столбов. Адела не ошиблась: женщина явно смотрела в нашу сторону. Она была невысокая, худенькая, лет тридцати, в видавшем виды платье и походила на служанку. Мне уже случалось ловить на себе ее взгляд из арки или подворотни и до сих пор не приходило в голову об этом задуматься. Люди часто на меня смотрят; даже среди старых и безобразных я выделяюсь своим чудовищным уродством. Однако столь пристальное внимание здесь, вдали от толпы, указывало, что ею движет не просто любопытство.
— Мне кажется, она за мной наблюдает.
Адела встревожилась и попыталась встать.
— Думаешь, она следит за тобой, чтобы донести священникам, что ты торгуешь реликвиями?
Пришлось потянуть ее за платье.
— Сиди, сиди. Разве не видишь, что она сама напугана? Впрочем, кажется, пора спросить, что ей нужно. Вдруг она хочет купить амулет.
Адела не успокоилась.
— А почему она к тебе не подходит? Нет, тот, кто прячется в тени, замышляет недоброе. Остерегись, камлот. Может быть, она из воровской шайки, которая хочет тебя ограбить.
— Ты слишком долго слушала Зофиила. Ему грабители мерещатся за каждым углом. Ни один воришка не упустит случая стянуть что-нибудь походя, но никто не станет тратить целые дни, подстерегая нищего старого камлота, когда вокруг столько богатой добычи.
У меня мелькнула мысль, что женщина при моем приближении бросится наутек, но этого не произошло.
— Хочешь что-нибудь купить, хозяйка? Амулет? — Затем тихо: — Частичку мощей?
Она огляделась, словно хотела убедиться, что нас не подслушивают, потом вновь опустила голову и сказала, глядя в землю:
— Умоляю, идем со мной.
— Куда?
— Меня послали за тобой. Она сказала, что я узнаю тебя по... — Женщина, не договорив, мельком глянула на меня и снова потупилась.
— По моему шраму.
У нее было скуластое лицо, узкое и бледное, обрамленное выбившимися из-под покрывала мелкими темными кудрями. Быстрые движения синих глаз выдавали давнюю привычку быть настороже.
— Кто тебя послал? Почему она не пришла сама? Она больна?
Женщина трижды торопливо сплюнула на сведенные указательные пальцы.
— Это была не чума. И она уже выздоровела. Страшиться нечего. Но я очень прошу. Если я вернусь без тебя, она будет сердиться.
Бесполезно было расспрашивать ее дальше. Очевидно, какая-то дама послала за мной. Вероятно, захотела купить реликвию, и, судя по испуганному виду служанки, дама эта привыкла, чтобы ее желания исполнялись. Я не люблю, когда хозяева стращают слуг, так что первой моей мыслью было отказаться. С другой стороны, блажат обычно богатые женщины, а дело есть дело.
— Я пойду. Только возьму котомку.
Адела, по-прежнему страшась западни, сказала, что пойдет с нами, в противном случае она грозилась позвать Родриго и Осмонда. Женщина, услышав это, только пожала плечами, как будто не вольна что-либо решать, и повела нас лабиринтом проулков в самую бедную часть селения.
Как это не походило на аккуратные ряды зажиточных домов у гробницы и церкви! Ветхие лачуги и какие-то совсем уже убогие жилища из старых досок, плетняка и рогожи лепились как попало. Такие места есть почти во всех больших городах, где беднота питается крохами чужого достатка, но редко встречаются в деревнях, если только туда, как в Норт-Марстон, не стекаются толпы богатых паломников. Между домами чернели затхлые лужи, кучи гниющих отбросов валялись прямо на виду. Полуголые дети ползали среди хрюкающих свиней, собирая в ведра собачий помет, чтобы продать его дубильщикам кож, и дрались за особо богатую добычу. Трудно было представить, что здесь поселилась дама, способная держать служанку.
Наша проводница, нехотя сообщившая, что ее зовут Плезанс, шла быстро, склонив голову и опустив капюшон — то ли прятала лицо, то ли закрывалась от вони. Несколько раз ей пришлось останавливаться и ждать, пока мы нагоним. Адела держалась за меня, боясь оступиться в грязи, и тщетно пыталась обходить зловонные лужи или вываленные прямо на дорогу потроха. Однако на все уговоры пойти домой она мотала головой, крепче сжимала мой локоть и упрямо шла вперед.