Среди падших (Из Киевских трущоб) (СИ) - Скуратов Павел Леонидович
— И для чего вы это все говорите? — перебила Уля старика. — Ведь послушай вас кто-нибудь посторонний и впрямь подумает, что Павлюк и лентяй, и что не любите-то его…
— И ненавижу! — оборвал старик.
— Не сердце ваше теперь говорит, а холод и… и… — Улю-ша не договорила фразы.
— Что заикнулась? Договаривай, за правду не рассержусь, а коли напрасно обидишь, встряску… Ну-с — холод и…
— Любовь к вину. И любовь эта погубит вас.
— Ладно, болтай… начитывай мораль… плевать я на мораль-то твою хочу…
— Савва Кириллович, я от сердца, я душой люблю и вас, и Павлюка. Я прямо скажу: нехорошо, грешно…
— «Нехорошо, грешно»… Что ты, новость, что ли, говоришь… Без тебя я знаю. А что поделать-то? что? Если вот тут, в сердце точит, да не неделю, не месяц, не год, а го-ды! В таком состоянии не то, что… Эх, Улюша, моралистка ты, так ей и останешься. И откуда это у тебя мудрость берется? А у меня ее нет, понимаешь, нет, и взять негде. Тряпка я стал, характеру на полушку нет. Легко, ты думаешь, мне видеть Павлюка? Придет — лица на нем нет: бледный, глаза блестят, из груди не то кашель, не то стон рвется и каждый стон его мне душу вертит, совесть выворачивает. Потому знаю — виноват, без вины, а виноват… И подступает тут злоба, бессильная, мучительная злоба и срываешь ее на нем же. Он голубь, чистый голубь, неповинный человек, а бывают минуты, ненавижу я его и вместе с тем люблю, как душу!.. Что смотришь? Думаешь, сумасшедший? Это верно… Свихнул маленько. Так вот этот-то сумбур и заливаешь зельем-то, чтобы в забвенье придти… Сперва тянуть его горе заставило, а там в потребность обратилось…
— Если для вас это необходимо, если себя не можете удержать, так сына не губите, он бросил, а вот теперь опять стал…
— Ты, Уля, помни пословицу: чужую беду руками разведу, к своей ума не приложу. Так-то… Скажи лучше, скоро кончишь платьишко?
— Последнюю пуговицу пришиваю.
— Ну и ладно. Истопить бы; да по дороге пойдешь, захвати самую маленькую хрустальную посудинку отечественного бальзаму. Уля, дорогая моя, облагодетельствуй старика, не откажи… Понимаешь, сосет, мучит, нутро жжет… веришь — слюной изойти могу. Старик сплюнул.
— Куплю дровец, поесть чего… а там, если останется…
— Голубь сизый, ты мне есть не покупай. Я есть не хочу; ты мне водочки. Век услуги не забуду… понимаешь, тянет… Да не понять тебе этой муки! Улюша — я тебя пригрел, приютил, как дочь родную полюбил, — не откажи… Уля, видишь, на колени становлюсь пред тобой… купишь?
Уля бросилась подымать старика и обещала купить.
Завейко весь просиял. Глаза даже заблестели.
В это время раздался стук в дверь. Уля пошла отворить.
Вошла старуха-хозяйка. Это была женщина лет под пятьдесят, лицо ее походило на печеное яблоко и по количеству морщин и по коричневому цвету. Одета она была в малорусскую рубаху, обыкновенную юбку и в передник, вышитый крестиками. На голове был платок, завязанный ослиными ушами. Она старалась быть очень сердитой, но тем не менее, от лица светилось добротой. Ее морщины, точно лучи сияния, разлились по лицу и вся она сияла добротой.
— Это вы, Митровна, а я думала, Павлюк, — кланяясь ей и подавая руку, сказала Уля.
Старик Завейко — увидев хозяйку — сел сердито на кровать и отвернулся, буркнув:
— Принесло…
Надтреснутым, но довольно резким, однотонным голосом, — голосом, способным надоесть — начала Митровна разговор:
— Не ждали! В удивленье пришли?
Уля попросила ее сесть.
Не слушая, Митровна продолжала:
— Ишь, дыму-то напустили, все глаза выест! — Она круто повернулась к старику. Ты чего за Улькой не смотришь? Печки-то истопить не может. Приструнь ее. Да что ты мол-чишь-то, в чурбана обратился?
Завейко молчал. Митровна подошла и пхнула его в плечо.
— Тебе говорят, что ли? Я не собака, мне нечего на ветер лаять…
Завейко, мрачно насупясь, сквозь зубы произнес:
— Уйди, уйди…
Митровна обиделась и еще назойливей лезла к старику:
— Как уйди? Ловко — гнать! Да как ты смеешь… я за своими кровными деньгами пришла. Подавай за квартиру деньги. Не хочу больше ждать — полно! Целый флигель занимаешь — арликистрат какой!
— Уйди, говорю, лучше будет, — огрызнулся Завейко.
— Еще запугивать. Да что у меня, даровая квартира, что ли! Да я сама нищенствую.
Уля просила Митровну успокоиться.
— Ты молчи, с тобой не говорят! — крикнула старуха на Улю. — Всяк сверчок знай свой шесток. Туда же, в разговор лезет. В последний раз я тебе говорю, подай за флигель деньги. Иначе в полицию пойду, — у меня только и есть хибарка, жильцов пустила, на поди, не платят!
— Ты, Митровна, меня не тревожь, — денег у меня нету! — ответил ей наконец старик.
— Денег нет?! Денег нет?! — старуха кинулась к Уле. — А ты что — дармоедка, на шею навязалась!
Завейко вдруг вскочил, быстро, насколько позволяли ноги, подошел к старухе, схватил ее за руку и грозно крикнул:
— Молчи! На меня лай, а ее не трогай! Язык вырву!
Митровна вначале осела, но потом оправилась и наддала жару:
— Ба-а-тюшки, да что же это такое?! Хозяйку-то, свою собственную хозяйку, бить хотят…
Завейко махнул рукой и отошел.
Уля успокаивала Митровну и обещала, как только получит за работу, отдать все деньги ей.
Митровна смолкла. Затем, понизив тон и смотря куда-то в угол, отвечала Уле:
— Врешь, — а есть-то что будете, а топить чем? Я ведь не дам. На меня не рассчитывайте. Ты мне, старый, деньги отдай, завтра же отдай… не то в полицию…
Припугнув еще раз полицией, Митровна направилась к выходу, но сейчас же вернулась обратно и обратилась к Уле:
— Что свечку не зажигаешь — ослепнуть хочешь? Нешто можно в темной шить? Ах — ковырялы!
Митровна вынула из кармана огарок свечи и дала Уле. Та поблагодарила и не брала.
— Да что ж это такое! — вскипела опять Митровна. — Всякая мелочь разговаривает! Говорят, зажигай, так зажигай!
Она взяла и вправила свечу в жестяной подсвечник. Затем медленно, насупясь, стала против Завейко и несколько мгновений смотрела молча. Затем отплюнулась и опять начала ругню.
— А с тобой я справлюсь — будешь ты своей собственной хозяйке грубить…
Митровна опять пошла к выходу и опять вернулась:
— Ели ли что-нибудь, идолы?! Небось, нет… — Она вынула из завернутого фартука кусок пирога… — Нате… для себя ведь приготовила… изо рта вырывают…
Она положила краюху пирога на стол и, идя к двери, ворчливым то ном говорила:
— Дровишек нет… пришлю…
В голосе у нее зазвучали слезы.
— Эх вы, бесталанные! — сказала она, махнув рукой, и вышла.
— Добрая она душа, — сказала Уля. — Накричит, нашумит, а последним делится.
— Надоела она, вот что, — отвечал Завейко. — Ступай, Уля, отнеси, надо ей заткнуть глотку, а выпивки не надо…
Уля завязала работу в платочек и, сказав, что сейчас вернется, вышла…
Оставшись один, Завейко отломил кусок пирога, поднес ко рту и положил его обратно. Он не мог есть. Его душа горела от жажды. Ему только хотелось пить, пить и пить…
Отворилась дверь. На пороге показался Павлюк. Он едва держался на ногах:
— Батько, дурно мне, едва домой дотащился.
Павлюк грохнулся бы на землю, если б старик не подхватил его. Павлюка отец уложил в постель и кинулся за доктором, как в тот день, когда его чуть не убили. В дверях ему встретилась Митровна. Она бросила на пол охапку дров.
— Митровна, побудь здесь, — обратился к ней Завейко, — я к доктору побегу.
Митровна быстро полезла в карман и сунула Завейко в руку серебряный рубль.
Завейко поцеловал ей руку и вышел.
Как только старик ушел, Митровна намочила тряпку в воде и положила на голову Павлюку.
— Спасибо, — тихо, болезненно произнес Павлюк.
— Не за чем, и я помирать стану, небось, поможешь. Вы хоть обиралы, а все с душой… Да что стряслось?