Борис Акунин - Любовник смерти
— Не я это, это Сенька Скорик! Ай, ухо больно! Вон он, Сенька!
Ну иуда! Простого ухокрута и того не снёс! Его бы дяде Зот Ларионычу в обучение!
Китаец повернулся, куда Филин показывал, и увидел Сеньку.
Встал, нерусский человек, и пошёл на Скорика — мягкo так, по-кошачьему.
— Сенька-кун, — говорит, — бегачь не надо. Сегодня у меня не гэта, сьтибреты — догоню.
И на штиблеты свои показывает. Мол, не шлёпанцы, не споткнусь, как давеча.
Но Сенька, конечно, всё равно побежал. Хоть и зарекался зайцем бегать, но такая уж у него, видно, теперь образовалась планида — почём зря подмётки драть. Не хошь по рылу — гони кобылу.
Теперь побегать пришлось не в пример против прошлонедельного. Сначала пролетел Скорик по всему Подколокольному, потом по Подкопаю, по Трехсвятке, по Хитровскому, через площадь, снова свернул в Подколокольный.
Отмахивал Сенька шустро, как только каблуки не отлетели, но китаец не отставал, да ещё, пузырь толстомордый, на ходу уговаривал:
— Сенька-кун, не беги, упадёсь, рассибёсься.
И даже не запыхался нисколько, а из Скорика уже последний дух выходил.
Хорошо, догадался на Свинью повернуть, или иначе сказать в Свиньинский переулок, где Кулаковка — самая большая и тухлая из хитровских ночлежек. Спасли Сеньку от идолища поганого кулаковские подвалы. Они ещё мудрёней Ерошенковских, никто их в доподлинности не знает. Одних ходов-проходов столько понарыто — не то что китаец, сам черт не разыщет.
Далеко-то Сенька залезать не стал, там в темноте с небольшой привычки можно было и заблудиться.
Посидел, покурил папироску. Высунулся — китаец на корточках сидит возле входа, на солнце жмурится.
Что делать? Вернулся в подземелье, походил там взад-вперёд, ещё покурил, поплевал на стену (неинтересно было — не видно в темноте, куда попадаешь). Мимо тени шмыгали, кулаковские обитатели. Сеньку никто не спросил, чего тут торчит. Видно, что свой, хитровский, и ладно.
Снова глядеть сунулся, когда у входа уже керосиновый фонарь горел. Сидел сучий китаеза, с места не шелохнулся. Вот настырная нация!
Здесь Сеньке томно стало. Всю жизнь ему теперь в кулаковском подвале торчать, что ли? Брюхо подвело, да и дело ведь было, нешуточное — каляку предупредить.
Снова спустился вниз, зарыскал по колидору (одно название, что колидор — пещера пещерой, и стены то каменные, склизкие, то земляные). Непременно должен был тут и другой выход иметься, как же без этого.
Схватил за руку первого же кулаковца, что из тьмы вынырнул.
— Братуха, где тут у вас ещё выйти можно?
Тот вырвался, матюгами обложил. Хорошо ножиком не полоснул, кулаковские — они такие.
Оперся Скорик о стену, стал думать, как из ямы этой выбираться.
Вдруг прямо под ним, где стоял, дыра раскрылась — чёрная, сырая. И оттуда попёрла косматая башка, да Сеньке лбом в коленку.
Он заорал:
— Свят, свят! — и прыг в сторону.
А башка на него залаялась:
— Чего растопырился? Нору всю загородил! Ходют тут, косолапые!
Только тогда Сенька догадался, что это “крот” из своей берлоги вылез. Было в подземной Хитровке такое особенное сословие, “кроты”, которые в дневное время всегда под землёй обретались, а наружу если и вылезали, то ночью. Про них рассказывали, что они тайниками с ворованным добром ведают и за то получают от барыг со сламщиками малую долю на проедание и пропитие, а одёжи им вовсе никакой не надо, потому что зачем под землёй одёжа?
— Дяденька “крот”! — кинулся к нему Сенька. — Ты тут все ходы-выходы знаешь. Выведи меня на волю, только не через дверь, а как-нибудь по-другому.
— По-другому нельзя, — сказал “крот”, распрямляясь. — Из Кулаковки только на Свинью выход. Если подрядишь, могу в другой подвал сопроводить. В Бунинку — гривенник, в Румянцевку семишник, в Ероху пятнадцать…
Скорик обрадовался:
— В Ероху хочу! Это ещё лучше, чем на улицу!
Синюхин-то в Ерохе живёт.
Порылся по карманам — как раз и пятиалтынный был, последний.
“Крот” денежку взял, за щеку сунул. Махнул рукой: давай за мной. Что с деньгами сбежит, а подрядчика одного в темноте бросит, Сенька не опасался. Про них, “кротов”, все знали, что честные, без этого кто же им слам доверит?
Главное было самому не отстать. “Кроту”-то хорошо, привычному, он и без света всё видел, а Сенька так, наудачу, ногами переступал, только повороты считал.
Сначала прямо шли и вроде как немножко вниз. Потом провожатый на четвереньки встал (Сенька по звуку только и догадался), пролез налево, в какую-то дыру. Скорик — за ним. Проползли саженей, может, десять, и лаз повыше стал. Из него вправо повернули. Потом опять влево, и пол из каменного стал мягким, земляным, а кое-где и топким — под ногами зачавкало. Ещё влево и опять влево. Там навроде пещеры и откуда-то сквозняком потянуло. Из пещеры по ступенькам поднялись, невысоко, но Сенька все равно оступился и коленку зашиб. Наверху лязгнула железная дверца. За ней колидор какой-то. Скорику после лаза, где на карачках ползали, здесь светло показалось.
— Вот она, Ероха, — впервые за все время сказал “крот”. — Отсюдова можно либо к Татарскому кабаку вылезти, либо в Подколокольный. Тебе куда?
— Мне бы, дяденька, в Ветошный подвал, к калякам, — попросил Сенька и на всякий случай соврал. — Письмишко отцу-матери отписать желаю.
Подземный человек повёл его вправо: через большой каменный погреб с круглыми потолками и пузатыми кирпичными стояками, снова колидором, опять большим погребом и снова вышли в колидор, пошире прежних.
— Ага, — сказал “крот” и повернул за угол.
Когда же Сенька за ним сунулся, тот будто сквозь землю провалился. За углом серело — там, близко, был выход на улицу, только “крот”, скорей всего, не туда припустил, а в какую-нибудь нору влез.
— Чего, пришли, что ли? — крикнул Скорик неведомо кому.
От потолка и стен откликнулось: “штоли-штоли-што-ли”.
А потом глухо — и вправду словно из-под земли: “Ага”.
Стало быть, это он самый и был, Ветошный подвал. Приглядевшись, Сенька рассмотрел по обеим стенам дощатые дверки. Постучал в одну, крикнул:
— Синюхины где тут проживают?
Из-за двери откликнулись, хоть и не сразу:
— Тебе чего, бумагу писать? — спросил дребезжащий голос. — Это и я могу. У меня почерк лучше.
— Нет, — сказал Сенька. — Он, гад, мне полтинник должен.
— А-а, — протянул голос. — Направо иди. Третья дверь.
Перед дверью, на которую было указано, Скорик остановился, прислушался. Ну как Князь уже там? То-то запопадешь.
Но нет, за дверью было тихо.
Постучал: сначала легонько, потом кулаком.
Всё равно тихо.
Ушли, что ль, куда? Да нет. Если присмотреться — из-под низа свет пробивался, слабенький.
Толкнул дверь — открылась.
Стол из досок, на нем огарок в глиняной миске, рядом щепки лежат — лучины. Больше пока мало что видать было.
— Здравствуйте вам, — сказал Сенька и картуз снял.
Никто ему не ответил. Рассусоливать, однако, некогда было — как бы Князь не нагрянул.
Потому Сенька зажёг лучинку и над головой поднял: ну-ка, что тут у них, у Синюхиных? Чего молчат?
На лавке у стены баба лежала, спала. На полу, под лавкой, дитё — совсем мелкое, года три или, может, два.
Баба на спине разлеглась, глаза себе чем-то чёрным прикрыла. Это у дядьки Зот Ларионыча супруга так же вот на ночь вату, шалфеем смоченную, на глаза клала, чтоб морщин не было. Дуры они, бабы, всякому известно. Посмотришь на такую — жуть берет: будто дырья у ней на роже заместо глаз.
— Эй, тётенька, вставай! Не время дрыхнуть, — сказал Сенька, подходя. — Сам-то где? Дело у ме…
И поперхнулся. Не ватки это у ней были, а жижа. Застыла в глазницах, будто в ямках, и ещё по виску к уху пролилась. И не чёрная она была, а красная. Тоже и шея у Синюхинской бабы была вся мокрая, блестящая.
Сенька сначала зенками похлопал и только после допёр: перехватили бабе глотку и ещё глаза выкололи — вот как.
Хотел крикнуть, но вырвалось только:
— Ик!
Присел на корточки, на мальца поглядеть. И тот был мёртвый, а заместо глаз две тёмные прорехи, только маленькие — сам-то тоже невелик.
— Ик, — сказал Сенька. — Ик, ик, ик.
И потом уже икал не переставая, не мог остановиться.
Попятился он от нехорошей лавки, споткнулся о мягкое. Чуть не упал.
Посветил — пацан лежит, лет двенадцати. Рот разинут, зубы посверкивают. А глаз опять нету, повыколоты.
— Ой! — удалось, наконец, Сеньке крикнуть. — Ой, беда!
Хотел к двери дунуть, но вдруг из угла, где темно, послышался голос.
— Митюша, — позвал голос тихо, жалостно. — Ушёл он? Мамоньку-то не тронул? А? Не слышу… Вишь, что он, зверь, со мной сделал… Иди, иди сюда…
Там в углу висела ситцевая занавеска.
Скорик икнул раз, другой. Бежать или подойти?