Чарльз Паллисер - Непогребенный
Он остановился. Потом добавил:
– Но я очень рад, что ты меня простил.
С минуту, не меньше, мы сидели молча. Я заметил, как при свете единственной свечи и гаснущих углей в камине вокруг нас сгущались тени. Я даже слышал, как внизу, на лестничной площадке, тикали часы.
– В гостиницу идти слишком поздно, – произнес я, вставая.– Но сразу после завтрака я покину твой дом.
Остин походил на человека, пробуждающегося после наркоза или гипнотического транса.
– Ты должен остаться. Прости, если я тебя обидел. Сам не знаю, как у меня все это вырвалось. Ну скажи, что ты не уйдешь.
– Думаю, мне нужно уйти.
– Слушай, если абсолютно честно, я был не в себе. Сядь, прошу тебя.
Я нехотя повиновался, и он продолжал:
– У меня неспокойно на душе. Иначе бы я этого не наговорил.
– Я догадался.
– Я обращался не столько к тебе, сколько к самому себе. Любой, кого бы принесла нелегкая в это кресло, услышал бы то же самое, что и ты.– Он отвернулся.– Честно говоря, в последние несколько недель я хожу по лезвию бритвы.
– Расскажешь, в чем дело?
Он обратил ко мне страдальчески искаженное лицо.
– Не могу. Но представь себе положение столь невыносимое, что начинаешь думать о самоубийстве как единственном выходе.
– Боже милосердный! Выбрось из головы эти чудовищные мысли. Ты ведь не всерьез?
По лицу Остина медленно разлилась сардоническая ухмылка.
– Я отверг эту идею. Так что по крайней мере на этот счет можешь быть спокоен.
– Доверишься ли ты мне настолько, чтобы рассказать свою историю, Остин?
– Ты останешься до воскресенья?
– Хорошо-хорошо. Я остаюсь.
– Благослови тебя Бог, дружище.
Я ждал, что он заговорит, но он, вероятно, не собирался со мной откровенничать. Так или иначе, я решился начать сам, но тут часы на лестничной площадке пробили час.
– Уже так поздно? – вырвалось у меня.
– Еще позднее.– Остин вынул свои часы.– Не слышал разве соборный колокол? Уже почти два. Эти часы ходят как бог на душу положит.
– Тогда почему бы не показать их часовщику? Остин улыбнулся.
Раздражающий, непостижимый Остин! Как же я любил его в юности и как горевал, что утратил его дружбу.
– Завтра у меня много дел, – проговорил я.– Пойду спать.
Обменявшись рукопожатием, мы расстались. Я первым отправился наверх и обнаружил, что на лестнице и в спальне, по контрасту с теплой гостиной, ужасно холодно. Немного отодвинув занавеску, я увидел за окном еще более густой, чем прежде, туман. Остин вначале сходил вниз, а через двадцать минут я услышал, как он поднимается и открывает дверь своей спальни на другой стороне площадки. В постели я полчаса читал (я привык читать перед сном и без этого не мог заснуть), но сосредоточиться на книге мне в этот раз было трудно.
Меня расстроила гневная вспышка Остина. В университете он не был таким несдержанным. Вероятно, у него многое накипело на душе. Я снова подумал о том, в кого он был влюблен и не любовь ли угрожала его положению в школе. Кто она – жена коллеги? Или мать ученика?
У меня не шла из головы новость, которую сообщил мне Остин. Как раз чтобы оградить себя от таких новостей, я в свое время порвал с некоторыми друзьями и знакомыми. Почему Остин упорно заговаривал о прошлом, почему навязал мне это жестокое известие? Не желал ли он избавиться от своей вины? Но я не видел в нем ни малейших признаков раскаяния в той – весьма значительной – роли, какую он в свое время сыграл.
Все, чего я хотел двадцать пять лет назад, это заниматься наукой и иметь жену и детей, а Остину, очевидно, все это было не нужно. Я думал, что его запросы меньше моих, но теперь заподозрил обратное. Он не смог получить такой диплом, которого заслуживал по своим дарованиям, потому что как раз накануне экзамена ввязался в очередную заварушку, как он их называл. В Остине скрывалось нечто дикарское и опасное: я почти забыл об этом, но теперь он мне напомнил. Он мог отбросить и достоинство, и самоконтроль. Что, если он, обиженный, чувствуя себя неудачником, совершил какой-то серьезный промах?
Я задул свечу и попытался заснуть. Остин был прав: на Соборной площади царила ничем не нарушаемая тишина. Как в колледже во время каникул. Пожалуй, даже чересчур глубокая. Я вспомнил, как спустя год или два после большой паузы, случившейся в моей жизни, я решил, что в доме под Кембриджем чересчур тихо, и перебрался в колледж, в свое старое холостяцкое жилье. Шум, который создают студенты во время триместра, чаще успокаивает, чем мешает; в каникулы тишина становится давящей. Сейчас не слышалось ничего, кроме соборного колокола, отбивавшего четверти, а когда он низким звоном возвестил о наступлении очередного часа, раздались отзывы с других колоколен, приглушенные туманом; город был погружен в него, как в океан, над поверхностью торчали только шпили и башни. Кроме этих звуков доносился лишь скрип дерева: дом, как старик, скрипел суставами, изнемогая от долгого, мучительного дряхления. Я подумал о том, что должно было происходить в этом доме: люди умирали, рождались дети, случались печали, звучал смех. Мне казалось, что это скрипят деревянные борта корабля. Дом был кораблем, но облачное море находилось над нашими головами. Значит, корабль плывет ниже поверхности воды. Пока в моем мозгу проплывали эти нелепые образы, я погрузился в сон или как будто полусон.
Внезапно я пробудился и несколько минут не мог понять отчего. Потом повторился звук, заставивший меня открыть глаза. Это был ноющий плач, что-то среднее между вскриками и рыданиями, – почти нечеловеческий. В полусне мне подумалось, что это призрак, историю которого я узнал от Остина, но звук был реальный, и источник его находился внутри дома. Я зажег свечу, и комната наполнилась мерцающими тенями, что отнюдь не помогло мне успокоиться. Собравшись с духом, я встал с постели, накинул халат и вышел на лестничную площадку. Звук, как я и догадывался, шел из комнаты Остина. Я постучал и, выждав мгновение, толкнул дверь.
В тусклом свете я увидел на кровати человеческую фигуру. Подняв свечу, я разглядел Остина, одетого в ночную рубашку; он стоял на кроватном покрывале, преклонив колена. Руки он прижал к ушам, словно защищаясь от оглушительного шума. Глаза его были открыты, и, как мне показалось, он разглядывал что-то в изножье кровати. Заметив, как торчат из-под ночной рубашки его тонкие ноги, белые и костлявые, я почувствовал жалость и легкое отвращение.
При виде его бледного выразительного лица, на котором была написана мука, я забыл обо всем, что он сделал, и сердце у меня екнуло. Была ли это привязанность к человеку, стоявшему сейчас передо мной, или печаль по юноше, место которого он занял?
Я подошел к кровати. Он смотрел на меня – во всяком случае, глаза его были открыты и лицо обращено ко мне. Я испытал странное чувство, когда понял, что, глядя в упор, он меня не видит. Кто или что ему грезится – я не представлял.
Обращаясь ко мне и одновременно не ко мне, он произнес:
– Она говорит, он это заслужил, за многие годы. Говорит, это не месть, а акт справедливости. Все эти годы он избегал воздаяния.
– Остин, – сказал я.– Это я, Нед.
Не сводя с меня невидящего взгляда, он продолжал:
– Он должен за все заплатить. Она так говорит. И еще: если не мы, она сама это сделает.
Я потряс его за плечи и прижал к себе.
– Остин. Дорогой друг.
Внезапно он вздрогнул, и в его широко открытых глазах мелькнула искра понимания. Миг он оставался в моих объятиях, но затем довольно резко оттолкнул меня.
– Дорогой старый дружище, – произнес я, – мне очень тебя жаль. Чем тебе помочь?
– Слишком поздно.– Он дважды тяжело вздохнул и добавил: – Со мной все в порядке. Возвращайся в постель.
– Остин, дорогой, я не могу покинуть тебя в таком состоянии.
– Все в порядке. Иди. Просто приснился плохой сон.
Он говорил таким тоном, что спорить не приходилось. Ошеломленный, я послушался, но заснуть мне удалось далеко не сразу.
При виде его ранимости и мук все мои обиды рассеялись как дым. Не напугала ли моего старого друга история о привидении – та самая, которая, по его словам, должна была лишить меня сегодня спокойного сна? Однако ужас в его лице говорил о чем-то гораздо более серьезном. Я не мог не сочувствовать, ибо сам часто становился жертвой ночных кошмаров, особенно в худшую пору своей жизни, когда в течение нескольких месяцев я просто боялся идти в постель. Не был ли кошмар, приснившийся Остину, связан с теми событиями? Не преследует ли его ощущение вины? Я не знал в точности, какова была его роль, но долю ответственности он, без сомнения, нес. Быть может, он пригласил меня, чтобы попытаться загладить свою вину? Или, попав по непонятной причине в тяжелое положение, нуждался в моей помощи? А женщина, упомянутая им во сне, – та самая, к которой обращена его страсть?
СРЕДА, УТРО
Меня разбудил соборный колокол, хотя сосчитать удары я не успел. Комната была погружена во тьму, плотные занавески не пропускали свет, и догадаться о том, сколько пробило, не представлялось возможным. Я зажег свечу и усилием воли заставил себя вылезти из постели: в нетопленой комнате царил собачий холод. Одевшись, я взглянул на свои часы. Они показывали восемь! Ужаснувшись, что уже так поздно, я отдернул поношенные занавески: туман не рассеялся. Но даже при плохой видимости потемневшие от времени камни собора маячили буквально в двух шагах от окна.