Хелена Секула - Барракуда
Меня все время гложет страх за мать и Ханну, мою дочку. Неразумная старая женщина под опекой четырнадцатилетней девочки.
Ханна замечательно и благотворно влияет на бабку. Именно поэтому Ханна слишком серьезная для своего возраста. И мы зовем ее полным именем – Ханна, а вот бабку привыкли между собой называть Стеня.
Кроме этих двух беззащитных существ, у меня никого нет, вот и пытаюсь издали их опекать – при помощи телефонного кабеля. Каждый раз, когда невидимые связи соединяют наши голоса, мне кажется, что происходит чудо.
– Благодарю, дочка, – церемонно отвечает моя мать. – У нас все в порядке. Я пока сижу у телевизора, а Ханна спит.
– Почему спит? – В одичалом воображений немедленно возникает картина болезни, катастрофы, несчастья. И все куда-то пропадает, кроме страшно далекого и близкого голоса в трубке.
– Так ведь ночь, – шелестит голос матери.
И сердце снова начинает биться, медленно разжимается на горле давящий обруч. Господи, до чего же все просто: у них же сейчас ночь! Я забыла о шести часах разницы во времени между мной и домиком на Садыбе.
Гермес перечисляет знаменитостей, которых привела сюда выставка ковров ручной работы. Работы, которая овечье руно превращает в шерсть, насыщает ее природными красками и ткет из нее нежные композиции.
– Завтра тебя ждет известность в Нью-Йорке, – уверяет Гермес.
Я стою на возвышении, наливаю арманьяк в хрустальные рюмки, потому что я тут за хозяйку – так решил Гермес, – и я наливаю тяжелый янтарный напиток из французских виноградников в граненое стекло из богемских стеклодувных заводов.
Коньяк разносят по залу хорошенькие девушки из известного агентства по обслуживанию презентаций. Им платят по тридцать долларов в час, чтобы они украсили собой вернисаж. Гермес представляет вновь прибывших: политика, литератора, философа…
Истеблишмент!
Меня Гермес решил приодеть, чтобы я, как полагается, украшала его шоу.
– Надо дать тебе достойную оправу – изрек он, останавливаясь перед магазинчиком, в котором он давал оправу всем своим клиенткам.
За хрустальным стеклом на подкладке из фиолетового бархата, словно редкая драгоценность, лежала единственная блузка из кремового шелка, вся покрытая ручной вышивкой такого же цвета. Единственная блузка, возле которой не было ценника.
Перед витриной, похожей на футляр для драгоценностей, я заупрямилась и не позволила затащить себя внутрь. Я хорошо знала манеру таких изысканных магазинчиков. Берегись тех, кто не опускается до прикрепления ценника к тряпке на витрине, – это грабители с большой дороги!
– Слишком дорого! – взбунтовалась я впервые за все время.
Я мужественно выносила веленевую бумагу, арманьяк разлива тысяча девятьсот пятьдесят девятого года, слова не сказала против первоклассных самок, то есть официанток за тридцать долларов в час.
Я не протестовала, хотя вместо арманьяка лучше было бы подать пшеничную водку. Подлинный народный колорит. На земле, откуда я родом, растет не виноградная лоза, а пшеница, и разносить водку могли бы не самые дорогие мордашки Нью-Йорка. Я терпела эти безумства, хотя они пожирали прибыль, но содрать с меня семь шкур в бутике на Мэдисон-авеню не дала. Через мой труп!
– Одежда – это мое личное дело, – встала я на дыбы.
Еще какое личное! В чертовом договоре черным по белому написано, что я сама несу все расходы. И не будет Гермес одевать меня за мои же деньги!
Деньги…
Я приехала сюда со ста пятьюдесятью долларами, которые разрешили вывезти. Гермес сразу открыл мне кредит, которым я очень экономно пользовалась. Больше всего беспокоила мысль, что дохода от продажи не хватит на покрытие всех расходов. Пугали счета за гостиницу, аренду зала, рекламу.
– Не смей диктовать мне, во что одеваться.
– Это оговорено в контракте!
– Вот как? Что-то не заметила, – соврала я.
– Наверное, ты невнимательно его читала. Стоит ли спорить из-за мелочей?
– Стоит! Слишком дорого! – упрямилась я не хуже осла. – То, что я привезла с собой, – не хуже!
Договор и сценарий выставки Гермес прислал в Варшаву. Летя в Нью-Йорк, я хорошо представляла себе, чего он от меня ждет. Даже стилем одежды необходимо подчеркивать, что я творец прекрасных вещей. А по убеждениям Гермеса, даже в области моды Город – олицетворение высшего класса.
А на самом деле мир заполонила дешевка с конвейера, что в Париже, что в Нью-Йорке: ни оригинальности, ни выразительности.
Индивидуальность предмета начинается от цены, недоступной для обычных карманов. Эти вещи делают в маленьких мастерских, и здесь Нью-Йорк не уступит Парижу: такие же улочки скорняков, белошвеек и портных… Чрева пароходов и самолетов выбрасывают их на плиты аэродромов и пирсов: без языка, денег и знакомств они беспомощны, как глубоководные рыбы, вытащенные на мелководье. Они не отваживаются уезжать вглубь континента и оседают здесь, в нью-йоркском Вавилоне, где смешаны все цвета, народы и языки. Их приютят районы земляков, поглотят нищие кварталы.
Для волшебных умелых рук нет языковых и национальных барьеров. Вот они и продают свой талант, фантазию, ремесло. Чеканят серебряные пластинки, плетут ажурные узоры из золотой проволоки, вырезают сады на зернышке риса, преображают медь, дерево, перламутр.
Я помню индийцев, режущих по слоновой кости, итальянцев, слепнущих над сказочной филигранью. Их работу клеймит своим знаком ювелирная фирма, поселившаяся во Флоренции раньше, чем появились Соединенные Штаты.
Я помню старых евреев с пергаментными ликами, беженцев со всей Европы. Они задыхались от бриллиантовой пыли. Их нежные пальцы не уродовали структуру кристалла, хотя они нарезали до ста пятидесяти фасеток на камне меньше семечка. Алмаз создает природа, а бриллиант – ювелир.
– Это очень красиво, – похвалил Гермес мое платье из кремового шелка, украшенное тончайшим кружевом ручной работы на полтона темнее.
Его крючком связала мать. На ажурной сеточке расцвели бесхитростные цветы садов её юности. Башмачки, васильки, болотные лилии. Это были цветы тех времен, когда она не ведала сигарет и выпивки, убийственного презрения и равнодушия, разбитых надежд. В ее руках рождалось творение высочайшей красоты, безошибочного вкуса, с прекрасной композицией.
– Понравились мои вставочки? – спросила она по телефону.
– Очень. Надену это платье в самый торжественный день.
– Очень красиво написали о твоей сценографии. – Мать осторожно выговаривает слово, которое долго ей не давалось.
– О какой именно, мама?
– Ну, к твоему испанцу…
КРУЖЕВА, СЦЕНОГРАФИЯ!!!
Ну конечно, теперь я вспомнила, где встречала человека, убитого в Ориле. Его лицо выплыло из темных закоулков закулисья, куда ведут выщербленные ступеньки – аккурат чтобы сломать шею.
– Осторожнее на третьей ступеньке! – предупреждаем мы новичков. И нет добровольца починить ее. Беспризорная какая-то эта самая третья ступенька, хотя театр поделен между хозяевами, как в джунглях.
Я затаилась в своей клетушке, которую на голубом глазу называют сценографической мастерской, и занималась декорациями к «Дону Карлосу». Фон условный, обозначенный самым схематичным образом. Вся выразительность зависит от цвета и освещения, весь акцент – на костюм.
Роскошь. Феерия красок и света, все должно подчеркивать каждый жест. Что-то вроде art impossible – невозможного искусства.
Я рисую мясистый блеск атласа и глубокую матовость бархата, мысленно расставляю прожекторы и софиты. Свет должен создать иллюзию осязаемой материи. Ну откуда мне взять сафьян, парчу, жемчужное шитье, страусовые перья и кружева, когда мне и гипюра-то не дают!
И тут, грубым диссонансом, – грохот на лестнице. Может, администрация добивается, чтобы кто-нибудь и впрямь свернул там шею?
Стук в дверь.
– Как я этого не люблю! – вырывается у меня вместо приветствия.
В такие моменты я ненавижу гостей. Все коллеги об этом знают, они чувствуют то же самое, но никто из нас не считается с другими: заходим когда хотим и от души мешаем друг другу работать.
Но это не коллега. Вошел старьевщик, поставщик театральных гардеробных. Он тащил огромную сумку, изношенную и брюхатую. Из-под замка торчал кусок ткани.
Один из тех грустных чудаков, что достают ветхие тряпки из волшебных сундуков, чудом переживших крах Российской Империи, две мировые воины, социалистическую Польшу. Фанатики театра, высоко ценимые костюмерами и сценографами, потому что в Варшаве волшебные сундуки редки.
Из скучного старья, принесенного им, я выловила несколько метров роскошных блондов и вполне сносное подражание малинским кружевам, пришитым к истлевшей ветоши, некогда бывшей нарядным платьем.
Он украдкой наблюдал за мной. Тогда мне казалось, что по выражению моего лица он пытается отгадать, сколько я ему заплачу.