Владимир Круковер - Зачарованный киллер
Вырос племянник, но не поумнел, к сожалению. Выросли новые дома, но своим собственным уродливым видом они угнетали сады и парки. Речка, которая и раньше попахивала, теперь превратилась в клоаку. За то пароход–гостиница на этой речке оборудован современными кондиционерами, чтобы иностранцы (боже упаси!) не вдохнули ее «аромат».
Подписывая незначительную бумажку, я совершил обычную карусель по приемным, собирая подписи таких же надутых от чванства и столь же тупых чинуш. Вместо дешевого кофе в магазинах появились кооперативы, торгующие этим же кофе по цене золота. Появился СПИД, но исчезли презервативы. Даже «знаменитые» советские, несмотря на изрядную толщину резины.
Город манил свободой, но ощущение того, что я освободился, пропадало, когда я заходил в автобус или трамвай. Оно возникало снова в продовольственных магазинах, но продавщицы смотрели на меня из–за пустых прилавков с подозрением.
Я никак не мог избавиться от впечатления, что хожу по большой зоне с теми же отношениями между ее обитателями и охраной. Я не мог расслабиться, мне хотелось заложить руки за спину, встать в шеренгу. Я смотрел в лица людей и видел в них единственную перемену — озлобленную растерянность. И истаяло видение города, и вновь по серому плацу потянулись мерзлые гусеницы слитых тел. А где–то там, за сценой, или в подсознании гордо цвела поросль, бегали по ней загорелые дети и добрые собаки. И кто–то устанавливал оранжевую палатку, успевая трепать по холке льнувших к нему животных.
И возник на поляне крохотный ковчег отдыхающей семьи, за дымным шашлыком и таежным чаем. И девушка–большеглазка обняла отца за шею и шепнула ему что–то, а другие смотрели на нее с ревностью, но без зависти.
В комнате, похожей на бетонный пенал, с единственной лампочкой под высочайшим потолком безликие люди карабкались на причудливые сооружения, сваренные из железных полос и труб. Беззлобно, вяло переругиваясь, устраивались спать. Их не смущали эти нелепые сооружения — «шконки», — которые даже при большом воображении трудно отнести к категории кроватей. Эти «шконки» высились в четыре яруса, лишний раз подтверждая «престижность» наших лагерей и тюрем, переполненных разношерстной публикой. Звонок задребезжал циркулярной пилой, отбой протекал аврально, ибо опоздавших в «шконку» ждали режимные беды. Лампа замигала, свет ее сменился си ним, затихли ругань и похабщина, и только стоны и кашель аукались в бетоне барака.
В синем сиянии ночника, уродливо и страшно вырисовывались снятые на ночь вещи: ботинки, деревянные конечности, лошадиных размеров вставные челюсти, круглые глаза в кружках с водой. Прорываясь в ультразвук, пикировали комары, особая зимняя порода, мутировавшая в сырости каменного мешка. Крысы, величиной с собаку, разыгрывали дьявольскую карусель, запрыгивая на тела нижних. А на угловой «шконке» неутомимо бормотал согнутый радикулитом дебил, пуская из сизого жабьего рта радостные слюни. Он сидел за грабеж с применением технических средств — утащил из кладовки подвала банку с вареньем.
Сидеть полезно, убеждал я себя. Журналисту все надо увидеть, все познать самому. Ну, что ж, и на нарах можно чувствовать себя свободным. Но для того, чтобы сварить суп, вовсе не обязательно испытывать судьбу, ныряя в бурлящее крошево картошки, лука, моркови. Или, как еще говорят, не надо быть кошкой, чтобы нарисовать ее.
Журналист меняет профессию. Мечется по бетонному лабиринту среди убогих, воображая себя борцом за истину. А истина съежилась в уголке барака и робко прикрывает попку, боясь извращенного насилия. А может, она шествует к штабу, отливая малиновыми петлицами?
Да вот же она — плотненькая, в мундире, с крытой пластиком доской в короткопалых руках. Ее зовут Анатолий Бовшев, в просторечии — Толя–жопа, за милейшую привычку не только сверять колонку осужденных по списку, написанному на пластике этой доски, но и звучно хлопать ею зазевавшихся зэков по заднице. Толя в системе двадцать лет, он образцовый ее апологет. Поступки его выверены и точны, он непреклонен, как звонок, отмечающий распорядок существования, тот самый звонок, взвизгивающий циркуляркой. Толя оптимист. Ни один робот не смог бы так функционировать, как он.
Ах, истина, истина… Твои воплощения столь разно образны и лживы. Ищите истину, поэты… Или лучше ищите вшей на грязном лобке и под мышками… Все смешалось в голове бедного зэка. Все смеша лось в голове зэка бывшего. Люди–нелюди, суета–порядок, газетные сентенции разоблачения, пустота нынешнего дня…
Все смешалось в доме, которого нет. Нет ни дома, ни денег, нет ясности. Из дома тянет на улицу в иллюзию свободы, сумятицу тел. А с улицы властно влечет в дом, в покой стен. А через минуту — опять на улицу. Хочется открыть чудом сохранившиеся тетради, вы писать отрывки дневниковых крупиц, систематизировать их. Хочется выписаться, выдать это проклятое «Болото N …», выплеснуть его залпом, как сгусток крови. А спутанное бытие бросает меня в водовороты чужих страстей.
Трудно бедному зэку в сумятице сегодняшнего дня:
запрещенное вчера разрешено сегодня, но уже не нужно. Квадраты бытия иные.
Все смешалось в бедной стране. Раньше хоть знали, что чего–то нет, потому что нельзя, не положено. Теперь, вроде, все можно, но ничего нет. И куда де лось — неизвестно. Да, и было ли?
На Западе только придумают про нас какую–нибудь гадость, а мы ее уже сделали. Обыватель аж пищит от восторга, взирая на трухлявую веревку гласности, на которой развешено грязное белье совдепии.
Искусство приспосабливается к ритму подростков.
Ритм примитивен. Подростки визжат от счастья — их кумиры, как шаманы, красиво хрипят под ритмичную музыку.
Идет девальвация чувств под эгидой перестройки и гласности. Идет девальвация нежности и любви. Это страшней, чем денежная реформа, хотя и в деньгах счастья мало. Особенно, когда они есть. А их нет, или так мало, что лучше их не беречь. Впрочем, тратить их все равно не на что: то, что можно достать, — ни куда не годится, то, что достать трудно, — стоит так дорого, что лучше не доставать.
Идет утилизация интересов. Они сужены до иглы наркоманского шприца, до штекера магнитофона, до тоненькой ножки бокала.
А может, неправильно я применяю термин «утилизация»? Может, грамотней применять слово «деградация»?
От рукописи меня оторвал звонок в дверь. Я неохотно встал, подошел к двери…
Сегодня
— Раздеваться, — спросила она, войдя в номер. — О, у вас люкс, круто!
— Что ж тут крутого? — невольно удивился я.
Девушка ушла в душ, а я, откинувшись на спинку кресла, расслабился. Из телевизора журчала тихая мелодия, все вокруг было сонное, ленивое. Почему–то вспомнился острый эпизод из прошлой жизни. Меня тогда заперли вместе с девушкой…
… — Жрать хочешь? — буркнул сержант.
— Пока нет.
— Ну и сиди, — он с треском закрыл обитую железом дверь.
Стараясь держаться независимо, я подошел к полке с книгами. Дешевенькие детективы в ярких обложках. Такой же до сих пор лежал у меня в кармане. Я уселся на кушетку и сделал вид, что читаю. Меня почему–то не оставляло ощущение, что за мной наблюдают, хотя зачем было за мной наблюдать?
Положение складывалось неприятное и непонятное. Действовала какая–то мощная организация. Непонятно было только, зачем это организации понадобилось? Крупная для Олега сумма для них должна представляться мелочью, на которую не стоит тратить силы и энергию. Сплошные загадки. А меня из–за этих загадок вполне могут обидеть. И на самолет опоздаю, потеряю возможность вырваться из города.
Я отложил книгу, включил телевизор. По второй программе шли мультики, как раз то, что я еще в состоянии воспринимать.
Но насладиться мультиками мне не дали. С тем же треском открылась неуклюжая дверь и в комнате возникло еще одно действующее лицо запутанной истории — ко мне втолкнули девчушку.
Дверь закрылась, а она села на ближайший стул и прижала руки к заплаканным глазам. Выждав минуту, я подошел, слегка коснулся плеча. Девушка вздрогнула, как от укуса змеи, вскочила.
— Успокойся, — сказал я мягко, — не надо меня бояться. Я такой же пленник, как и ты. Садись лучше, попытаемся понять, зачем нас тут заперли и что нам грозит.
Девушка утерла глаза кулачками. Глаза были, что надо: огромные и пронзительно–голубые, как у Аленушки из сказки. И фигурка соответствующая. Удивительно, что даже в такие моменты, когда сама жизнь была под угрозой, таинственные клеточки мозга заставляли функционировать мощный механизм продолжения рода. Я читал, что предчувствие смерти обостряет сексуальность. Люди обожают пировать во время чумы.