Даниэль Пеннак - Господин Малоссен
– Звукозапись, – изрыгнул букет. – В ее-то возрасте! Вы так никогда и не остановитесь, что ли?
– Боюсь, что придется, – ответил Иов.
Молчание. В облаке экзотических цветов показывается огорченная физиономия.
– Совсем худо, да?
Белый как полотно, скорбный лик. Траченая годами, но все еще пышущая жаром огненная грива. Он будто сошел прямо с экрана, где идут эти бесконечные американские сериалы о неистребимых техасских нефтепромышленниках.
– Крышка, – ответил Иов.
Потом представил нам вновь прибывшего:
– Рональд де Флорентис, кинопрокатчик. Псевдоаристократ, но друг настоящий. Засеивает Вечность картинами. Благодетелем кино и в то же время его губителем был тот, кто начал его распространять. Скорее, все же губителем.
– Но ты, однако ж, снабдил его своей пленкой.
– Сначала пленка всегда девственна.
– Совсем как пулеметная лента перед тем, как начнут стрелять.
– Да. Кинопрокатчик и нажимает на спуск.
Так они и перебрасывались репликами в бесконечном диалоге, пока наконец не выдохлись; тогда Иов представил нас, меня и Жюли, назвав именно так, как следовало:
– Моя крестница, Жюльетта. Ее хахаль. Он ей сделал ребенка.
– Я ее знаю, Иов. Я видел ее еще совсем маленькой. Ее было за уши не вытащить из твоей проекционной.
– Ей рожать этой весной, – добавил Иов.
– Принимать Маттиас будет? Ваш малыш не мог выбрать лучшего портье, Жюльетта. Мягкая посадка обеспечена… Приветствую тебя, Маттиас, как дела?
Ну и так далее.
До очередного появления Бертольда, который внезапно рявкает над ухом:
– А что баобаб не притащили, раз уж явились? Хотите, чтобы ей вовсе нечем стало дышать?
Букет, вырванный у Рональда из рук, тут же куда-то исчезает, оставляя в память о себе лишь опавшие лепестки; разъяренный Бертольд удаляется с распотрошенным веником, негодуя на «цветочное недержание» родственников.
– Не нужно на него сердиться, – снисходительно пищит Лизль, – профессор Бертольд несколько раздражен сейчас. Я только что послала его подальше. Он вбил себе в голову пустить под нож полдюжины юнцов, чтобы починить мой дряхлый механизм и новехонькую запустить меня в следующий век. Очевидно, он ни во что не ставит сегодняшнюю молодежь.
Флорентис прервал ее на полуслове:
– Лизль, скажи на милость, как это тебя в Сараево занесло?
– Сараево, Вуковар, Карловац, Белград, Мостар… – уточнила Лизль.
А потом сама пошла в наступление:
– Разве я спрашиваю, во сколько тебе обошелся твой последний Ван Гог, Рональд? Разве я спрашиваю, на что ты способен ради пополнения своих коллекций? Если есть здесь кто-нибудь, кто не знает слова конец, так это ты, Флорентис! Только взгляни на себя. И тебе не стыдно быть таким молодым? В твои-то годы!
***И все в таком роде. Мы, казалось, были там совершенно лишние и потому оставили их пощипывать друг друга за старые грешки. Последние слова Лизль нам передал уже потом Маттиас. Когда он в свою очередь собрался уходить, то обещал, что придет на следующий день.
Лизль возразила:
– Даже не думай, завтра я умру!
– В котором часу? – только и спросил Маттиас, который не привык перечить материнской воле.
– С восходом солнца, мой мальчик, и не вздумай испортить мне этот момент, я его слишком долго ждала.
Она растрогалась только, когда проговорила, почти со слезами в голосе:
– Если увидишь Барнабе, скажи ему…
Она задумалась, что же ему сказать.
– Кто же с ним теперь видится, с нашим Барнабе, мама…
Слишком поздно Маттиас понял, что это было слабым утешением. Он промямлил:
– Но он должен скоро быть в Париже, я думаю… я ему напишу… Я…
Она скончалась на следующий день, как и сказала, на рассвете.
Маленький магнитофон у изголовья принял ее последний вздох.
Маттиас поехал хоронить ее в Вену, в Австрию, к ней на родину.
– Она была племянницей Карла Крауса[6], – объяснил он.
И добавил, улыбаясь себе самому:
– Мономания – это семейное…
Мы не мешали ему упиваться этой скорбью, по-своему – сбивчиво… и сосредоточенно:
– Завещала похоронить себя в Австрии… бедная… она всю жизнь хотела быть везде и сразу… в Австрии… единственная страна без окон и дверей… всеевропейский склеп…
Потом он сказал:
– Завтра я уезжаю. Вы получите результаты ваших тестов по почте, моя маленькая Жюльетта.
(Вообще-то речь шла о тебе. Подумать только, размером с фасолину, а тебя уже достают всякими тестами. Сразу предупреждаю: нас экзаменуют всю жизнь. Надо все хорошенько измерить, от и до. И чтоб концы с концами сошлись! Ждем отчета судебно-медицинского эксперта, который сведет в одно целое все твои параметры.)
11
Итак, Маттиас уходит.
Остаемся вдвоем с Жюли. То есть втроем с Жюли, если ты понимаешь, о чем речь. Каникулы любви, полная свобода. Кстати, мама предпочитала любить именно так, без помех; но для нас с Жюли это было в новинку. Нечасто наше племя давало нам передышку, оставляя наедине.
Всю первую неделю мы провели в постели. Не удивляйся, это вовсе не рекорд. Твоя тетя Лауна с твоим дядей Лораном в свое время, когда для их любви не нужно было ничего другого, кроме любви, целый год не вылезали из-под одеяла. Целый год, ты только представь! Мы носили им наверх еду и толстенные книжки. По тому, с каким нетерпением они нас выпроваживали, можно было подумать, что они предпочли бы полностью отгородиться от внешнего мира, вырубив даже радио, и заниматься любовью под капельницей, не прерываясь на то, чтобы подкрепиться… Но если вспомнить о семье, которая их ждет, о толпе, которая их обожает, о мелких пакостниках, которые им завидуют, и, наконец, о звездах, которые и ночью не спускают с них глаз, то получается, что даже у самых одиноких мореплавателей всегда шлейф беспокойства и внимания за кормой.
Итак, целую неделю мы одни.
Целую неделю мы ныряли друг в друга, выныривали, чтобы глотнуть немного воздуха, снова погружались и так долго исследовали свои подводные миры, что порой так и засыпали, там, в глубине друг друга, оставляя сну поднимать нас на поверхность, следуя фарватером наших сновидений…
Не настаивай, не бери пример с Жереми, в этой главе ты найдешь одни иносказания. В нашем мире все начинается с простого образа, а продолжается метафорой, ты должен это усвоить. Смысл же ты должен достать сам, пользуясь своими серыми клеточками! И это очень даже хорошо, потому что, если бы «прекрасная книга жизни» (да, именно!) открывала сразу смысл, ты бы и читать ее не стал, захлопнул бы на первой странице, предоставив нам одним вязнуть в этой бескрайней метафорической загадочности.
Могу добавить лишь одно: изредка, когда любовь, отхлынув, оставляла нас с твоей мамой на берегу, мы использовали эти краткие минуты передышки, чтобы подобрать тебе имя в каталогах, предоставленных в распоряжение нашей памяти. Так как у нас нет телевизора, весь черный список телефуфла отпал сам собой. У тебя нет ни одного шанса называться Аполло только потому, что двум землянам подфартило прилуниться, ни тем более Сью-Хелен, можешь не беспокоиться. Что до реестра христианских мучеников, такие имена легко дать, еще проще носить, они не выходят из моды и не режут слух на школьной переменке… но это сильнее меня: когда я слышу имя какого-нибудь мученика, не могу удержаться, чтобы не начать переживать в малейших деталях все те несчастья, которые и вознесли его к заоблачным высотам нашего поклонения.
– Бландин, – предложила твоя мать, – Бландин, красивое имя для девочки, нет?
– Растерзана дикими зверями. Только вообрази, Жюли: огромный бык, весь в пене, со своими страшенными рогами, несется на нашу Бландин…
– Этьен… мне очень нравится это имя, с дифтонгом… так приятно звучит.
– Побит камнями по дороге в Иерусалим. Первый мученик. Открывает процессию. Ты представляешь себе, как это должно было выглядеть, побиение камнями? Как, например, раскраивают череп… Почему бы тогда не Себастьян, раз уж тебе все это так нравится? Я уже слышу свист пролетающих стрел и вижу, как художники раскладывают свои этюдники… Нет, Жюли, если уж тебя понесло в эту сторону, ищи лучше в верхних рядах, среди пророков и патриархов; эти сумели, хотя бы, правильно разместиться во времени, они предвещали катастрофы, но сами от них не страдали… по крайней мере, в меньшей степени.
– Исаак?
– Чтобы Всевышний затребовал его у меня обратно, предварительно разделанного под ягненка? Ни за что!
– Иов?
– Занято.
– Даниил… Тот, из Вавилона!
Здесь случилось что-то странное, чего я никак не могу тебе объяснить. Кажется, я побледнел; я почувствовал, как свинцовая тяжесть сковывает мои члены, как холодный ветер леденит мне душу; и беззвучно я прошептал:
– Нет!
– Нет? Почему нет? Он-то ведь укротил львов! И глазом не моргнув, я отвечаю:
– Никаких Даниилов в нашей семье, Жюли, никогда, обещай мне. Стоит появиться одному Даниилу, и все радости жизни свалятся нам на голову, я это чувствую, я это знаю. Полагаешь, мы еще не наелись всем этим?