Мокко. Сердечная подруга (сборник) - де Росне Татьяна
Мои родители изъявили желание прийти к нам ужинать. Мне этого совсем не хотелось, но мать настояла. И пообещала принести вино и десерт. Я капитулировала. Как обычно, они приехали к половине седьмого. Эндрю еще не вернулся с работы. Стоило моему отцу выйти на пенсию и стать ипохондриком, как семейные ужины стали начинаться все раньше. Малькольм даже придумал для них особое слово – «полуужин», производное от «полдник» и «ужин». Лицо отца, кутавшегося в курточку-парку, было, как всегда, унылым и недовольным. Мать, чрезмерно накрашенная и надушенная, хлопотала с Джорджией в кухне. Ей часто недоставало чувства меры – театральные жесты, вычурная одежда, дорогие шейные платки, купленные в «приличном магазине». И лакированные туфли в любую погоду. Сама не знаю почему, но в тот вечер я смотрела на все это словно в первый раз, с ужасом и огорчением. Почему она кажется мне такой жалкой? Ведь она пришла нам помочь, поддержать, подбодрить? Мне же хотелось, чтобы она ушла, чтобы они оба ушли, оставили нас в покое. Поскорее, прямо сейчас! И Эндрю задерживается… Я украдкой отправила ему сообщение «Hurry up!» [18] и вернулась в гостиную, к отцу. Честно признаться, я не знала, что ему рассказывать, да и говорить с ним совсем не хотелось. Но он пришел, как и мама, потому что хотел повидаться со мной, с нами. Я присела около него. Меня посетило странное чувство: мой отец здесь, совсем рядом, а меня это вовсе не радует, мне это не нужно, как не нуждаюсь я и в его любви, которую он так редко проявлял по отношению ко мне. Со мной он всегда был замкнутым, сдержанным, неприступным, словно статуя Командора – изъеденная сыростью и потрепанная временем.
Мой отец не умел любить, отдавать. Ни в молодости, ни теперь. На нас, своих детей, он только орал. Орал и критиковал по любому поводу. Моя сестра Эмма сбежала в Марсель. А нам с братом Оливье оставалось только молчать и терпеть. Но насколько у меня хватит выдержки? Он уже начал свой монолог – не глядя на меня, с недовольством и трагически опущенными уголками губ. Его голос уже набирал мощь. «Вам с Эндрю нужно шевелиться. Нельзя позволить этому чертову шоферу исчезнуть бог знает куда безнаказанно! И почему твой муж до сих пор не взял это дело в свои руки? Что вы с Эндрю вообще себе думаете? Надо постоянно тормошить этих фликов, надоедать им, настаивать на своем снова и снова, каждый день ходить в комиссариат! Да, доставать их, допекать еще и еще, не ослаблять хватку, заставить их сделать свою работу! Как можно сидеть сложа руки и ждать манны небесной?»
Я подумала, что еще тирада – и я его удушу. У отца дар выводить меня из себя. Я почувствовала, как у меня начинают гореть уши. Интересно, можно ли ударить своего отца? Дать ему пощечину, когда тебе уже сорок? Нет. А раз так, я, как всегда, выбрала терпение. Мысленно закрыла уши, отключила звук. Его голос уже не долетал до меня, я не видела даже его морщинистого, трясущегося подбородка. Я смотрела на смущенное и слабовольное лицо матери, покрытое розоватым тональным кремом. Она как раз пришла из кухни с подносом с аперитивами и солеными закусками и теперь не знала, что со всем этим делать.
Вдруг хлопнула входная дверь, послышался звук падающей на столик в прихожей связки ключей, и мой долгожданный супруг-спаситель вошел в комнату, наполняя ее ароматом туалетной воды «Sandalwood» фирмы «Crabtree amp; Evelyn». Джорджия бросилась к нему с криком «Daddy!». [19] Я знала, что мои муки закончились. В присутствии Эндрю мой отец помалкивал. У «сердечного согласия» [20] есть и хорошие стороны.
Через несколько дней, выходя из больницы, я получила звонок от светлоглазого полицейского. Он представился: комиссар Лоран. И сказал, что новостей по-прежнему нет. «Дело затягивается, но мы делаем все возможное…» Я молча слушала. Неожиданно я почувствовала себя беспомощной. Интересно, что именно должно произойти, чтобы дело пошло? Или они начинают шевелиться, лишь когда речь заходит о тех, у кого есть связи в министерстве внутренних дел? Так работает наша система правосудия? Связи – это единственное решение проблемы? Он спросил, как себя чувствует «ваш парень». Я сухо ответила, что и у нас тоже новостей нет. Мой сын по-прежнему в коме. Уже неделю.
И эту неделю я прожила в кошмаре. Семь дней и семь ночей мы с Эндрю старательно делали вид, что все в порядке, но мысли у обоих – только о больнице, о днях, проведенных там, о разговорах с врачами, которые, как обычно, были крайне немногословны и неконкретны, поскольку боялись подмочить свою репутацию.
Мы прожили эту неделю кое-как, в подвешенном состоянии, а мир продолжал вертеться, жизнь продолжалась – обычная вереница плохих новостей по телевизору: падение самолетов, покушения, взрывы, акции протеста… Все было как обычно: налоги, которые нужно заплатить, брюки, которые нужно забрать из прачечной, покупки, заучивание таблицы умножения с Джорджией, встречи с сотрудницей банка по поводу пенсионной программы и страховки на случай смерти, потому что считается, что, когда тебе исполняется сорок, непременно надо уладить эти вопросы. Сотрудница банка хорошо выполняла свою работу: рассказывала нам, что мы будем получать через двадцать лет, через тридцать, щелкала по клавиатуре компьютера, распечатывала таблицы, предварительные оценки, расчеты с использованием методов моделирования, а я в это время думала о сыне, оставленном там, в больнице, в тихой белой палате. Будет ли жив Малькольм через двадцать лет? Через тридцать? Мне подумалось, что странно с нашей стороны говорить о будущем, планировать его с такой долей конкретики, когда наше настоящее так ненадежно, так ужасно… Я не стала сдерживать слезы. Эндрю взял меня за руку и сказал банковской служащей, что я немного переутомилась. А потом мы вместе ушли.
– А как вы, мадам? Держитесь?
Этот вопрос задал мне тот светлоглазый флик, Лоран. Я с трудом сдержала истерический смешок. Мне хотелось повесить трубку немедленно. Но в его голосе было нечто такое… Теплота, искренность. Я могла бы ответить: «Спасибо, все нормально, я держусь».
Но я проговорила тихо:
– У меня все плохо. Очень плохо. И если вы не найдете этого мерзавца, я совсем свихнусь.
Он больше ничего не сказал. Но я знала, что он меня понял.
Моя сестра. Ее такой родной запах, ее давно не стриженные взлохмаченные волосы, ее высокая фигура… Эмма. Она влетела в квартиру, сбросила свои немаленького размера туфли и сжала меня в объятиях. Ее мокрая щека прижалась к моей. У нее на плече я заметила пятно от кислого молока – памятка от младшего сынишки, которого она оставила в Марселе с мужем. Она сказала: «Я хочу его видеть. Едем в больницу!» – и мы поехали в больницу. Когда она увидела Малькольма, у нее задрожал подбородок. Эмма обожала моего сына. Своего первого племянника. Любимого племянника. Когда он был совсем маленьким, она любила катать коляску по улице и всем рассказывать, что это ее ребенок. Тогда она еще не встретила Эрика, своего марсельца. Эмма взяла руку Малькольма и осыпала ее поцелуями. Потом наклонилась и положила голову ему на грудь – это был их способ говорить друг другу «Спокойной ночи», который был в ходу еще два года назад, когда мы проводили летний отпуск вместе. Она долго слушала биение его сердца. Я вдруг ощутила удивительное умиротворение.
В палату вошел врач, тот самый, с длинным лицом, и поздоровался с Эммой.
– Вы похожи, как близняшки, – сказал он негромко.
Это была правда, хотя у нас с Эммой два года разницы. У нас одинаковые золотисто-карие глаза, одинаковые каштановые волосы и одинаковые голоса, которые по телефону путают даже наши родители.
Эмма задала доктору несколько ясных, четких вопросов – все те вопросы, которые я не решалась задать сама. Риски. Последствия. Мозг. Всё. Он отвечал, посматривая на меня. Я молча слушала. Когда врач ушел, Эмма вздохнула: «Как продвигаются поиски того типа?» Пришла моя очередь вздыхать. Я рассказала о проволочках в полиции, о неполном номерном знаке. Эмма вспыхнула: