Артур Дойл - Его прощальный поклон. Круг красной лампы (сборник)
– Я… я могу подняться?
– Через несколько минут.
– Поверьте, доктор, я так… я так… – от безудержной радости у него заплетался язык. – Вот ваши три гинеи, доктор Причард. Как бы мне хотелось, чтобы это были три сотни!
– Мне тоже, – сказал старший из врачей, и они рассмеялись и пожали руки.
Джонсон открыл им дверь магазина и услышал их разговор на пороге.
– Одно время мне казалось, что все закончится плохо.
– Я вам очень благодарен за помощь.
– Мне это очень приятно слышать, поверьте. Не хотите зайти ко мне? Выпьем по чашечке кофе.
– Нет, спасибо. Ко мне утром должен приехать еще один пациент.
Твердые и шаркающие шаги разошлись в разные стороны. Джонсон отвернулся от двери. Мысли в его голове все еще путались от счастья. Ему казалось, что теперь у них начнется новая жизнь. Он почувствовал, что сегодняшняя ночь сделала его сильнее и глубже. Возможно, все эти страдания все же были не зря. Вполне может оказаться, что они станут благословением и для его жены, и для него самого. Каких-нибудь двенадцать часов назад даже сама эта мысль не могла бы прийти ему в голову. Его переполняли неведомые доселе чувства. Если земля вспахана, на ней обязательно что-то вырастет.
– Можно мне подняться? – крикнул он и, не дожидаясь ответа, стал подниматься по лестнице, перепрыгивая через три ступеньки.
Миссис Пейтон стояла рядом с наполненной мыльной водой ванной и прижимала к груди какой-то сверток. Из коричневой шали выглядывало странное маленькое розовое личико, помятое, с влажными раскрытыми губами и дрожащими, как ноздри кролика, веками. Слабая шейка не могла удержать голову, поэтому она беспомощно лежала на плече женщины.
– Поцелуй его, Роберт! – воскликнула новоиспеченная бабушка. – Поцелуй своего сына!
Но сейчас это мелкое красное беспрестанно мигающее существо вызывало в нем только злость. Ведь это оно заставило их пережить эту долгую ужасную ночь. Переведя взгляд на кровать, он увидел бледное лицо и бросился к жене, обуреваемый такой любовью, такой жалостью, что даже не смог подобрать нужных слов, чтобы выразить их.
– Слава Богу, все кончилось! Люси, дорогая моя, это было так страшно!
– Но сейчас я так счастлива! Я никогда в жизни не была такой счастливой.
Она не отводила глаз от коричневого свертка.
– Тебе нельзя разговаривать, – сказала миссис Пейтон.
– Не оставляй меня, – прошептала его жена.
И он остался с ней. Молча сидел рядом, а она сжимала его руку. Слабо горела лампа, первые холодные лучи солнца начали пробиваться в окно. Ночь была долгой и темной, но от этого новый день казался только светлее и чище. Лондон просыпался. Улица начала постепенно наполняться обычным городским шумом. Люди умирали, и люди рождались, но великая машина продолжала исполнять свое неведомое и трагическое предназначение.
Влюбленные
Общепрактикующему врачу, который утром и вечером принимает больных, а днем разъезжает по домам пациентов, трудно выкроить время на отдых, когда можно просто подышать свежим воздухом. Для этого нужно встать чуть свет, выйти из дома и прогуляться между закрытыми магазинами, когда в прозрачном воздухе еще стоит прохлада и все вокруг кажется очень ясным, четким, как при морозе. Есть что-то чарующее в этом времени, когда на улицах, кроме почтальонов и разносчиков молока, никого нет, и весь тротуар принадлежит только тебе, когда даже самые обычные вещи приобретают какую-то свежесть, словно мощеная дорога, а фонарь или вывеска просыпаются на твоих глазах, чтобы встретить новый день. В это время даже удаленный от моря город может показаться прекрасным и пропитанный дымом воздух может оказаться благодатным. Но я жил у моря, в городке, который можно было бы назвать неприятным, если бы не его великий сосед. Кто будет задумываться о городе, когда можно, сидя на скамейке на берегу, всматриваться в огромный синий залив и охватывающий его желтый ятаган берега? Мне нравилось море, когда его воды пестрели рыбацкими лодками и когда вдалеке проплывали большие суда – только белые точки, без корпусов, с изогнутыми, словно корсаж, верхними парусами, – такие величавые и волнующие. Но больше всего мне нравилось, когда никакие следы человека не нарушали загадочного очарования природы, когда косые солнечные лучи, пробиваясь сквозь гонимые ветром дождевые тучи, падали на широкую водную гладь. Я видел, как дальний берег укутывался пеленой проливного дождя, как его накрывала прозрачная серая тень тяжелых туч, хотя мой мыс при этом оставался золотым. Солнце светило на буруны, лучи его пронзали зеленую воду чуть дальше от берега, и становились видны фиолетовые водоросли, растущие глубоко на дне. Утро, подобное такому, тебя освежает, и ты, все еще ощущая ветер в волосах, чувствуя солоноватый привкус на губах и слыша тревожные крики чаек, преисполняешься новыми силами, чтобы опять идти в наполненную спертым воздухом комнату больного, чтобы вновь возвращаться к серой, однообразной, утомительной и бесконечной работе практикующего врача.
В один из таких дней я и увидел старика впервые. Он подошел к моей скамейке, как раз когда я собирался уходить. Даже если бы вокруг меня толпились люди, я бы, наверное, и то обратил на него внимание, потому что он был высок и статен, что-то в очертании его губ и посадке головы приковывало к себе взгляд. Он, прихрамывая, шел по извилистой дорожке, тяжело опираясь на трость, словно огромные плечи его в конце концов сделались слишком тяжелы для ослабевших ног. Когда он приблизился, я заметил на его лице тревожные сигналы (легкий синеватый оттенок на губах и носу), которыми природа указывает на нарушение работы сердца.
– Здесь довольно крутой подъем, сэр, – сказал ему я. – Я, как врач, хочу вам посоветовать немного отдохнуть, прежде чем вы пойдете дальше.
Он по старой моде церемонно поклонился и сел на скамейку. Видя, что к разговору старик не расположен, я тоже молчал, но не мог удержаться, чтобы пару раз не скосить на него глаза, потому что сейчас уже редко когда увидишь такого удивительного представителя первой половины нашего века: шляпа с низкой тульей и закрученными полями, черный атласный галстук, застегивающийся позади шеи, но самое главное – крупное, чисто выбритое лицо, покрытое морщинами. Эти глаза, еще до того как затуманились, смотрели из окошек почтовых карет и видели группы землекопов, сооружающих насыпи для первых железных дорог. Эти губы растягивались в улыбке над первыми номерами «Пиквика» и обсуждали их молодого многообещающего автора. Само лицо его было дневником последних семидесяти лет истории нашей страны, и не только личные горести, но и тяжелые для всего народа минуты запечатлелись в его складках. Вон та глубокая морщина на лбу – это, возможно, восстание сипаев; эта линия могла появиться после крымской зимы; а эта последняя сеточка морщин (по крайней мере, мне хотелось в это верить) проступила с известием о смерти Гордона. Я так увлекся этими праздными рассуждениями, что позабыл о самом удивительном старом джентльмене с лакированной тростью. Семьдесят лет жизни великой нации прошли у меня перед глазами в то утро на берегу мыса.
Но вскоре старик вернул меня с небес на землю. Отдышавшись, он достал из кармана письмо, водрузил на нос очки в роговой оправе и погрузился в чтение. У меня не было никакого желания шпионить или совать нос в чужие дела, но я не мог не заметить, что письмо было написано женской рукой. Старик прочитал письмо, потом прочитал его еще раз, после чего уголки его губ скорбно опустились, он поднял глаза и задумался, устремив отсутствующий взгляд куда-то в море. Никогда еще я не видел старика, который своим видом вызывал бы такую жалость. Все, что есть во мне доброго, зашевелилось при виде этого грустного задумчивого лица, но я все так же продолжал чувствовать, что он не намерен разговаривать. Прежде чем начать прием пациентов, мне еще нужно было успеть позавтракать, поэтому я оставил его на скамейке одного и отправился домой.
Я не вспоминал о нем до следующего утра, когда в то же самое время он опять появился на мысу и сел рядом со мной на скамейку, которую я привык считать своей. Он снова поклонился, прежде чем сесть, но к разговору был склонен не больше, чем в первый раз. За прошедшие двадцать четыре часа он изменился, и перемены были не в лучшую сторону. Лицо его словно отяжелело, да и морщин на нем как будто прибавилось, а зловещая синюшность усилилась. Ровные изгибы его щек и подбородка покрылись седой щетиной, и он уже не держал свою большую красиво очерченную голову с той уверенностью, которая так поразила меня, когда я увидел его впервые. И снова при нем было письмо, может быть, то же, а может, и другое, но опять написанное женской рукой. Он смотрел на него, по-стариковски бормоча что-то неразборчивое, на лбу его пролегли глубокие складки, а уголки губ опустились вниз, как у капризного ребенка. В тот раз я оставил его со смутным желанием узнать, кто он и почему один весенний день смог так сильно изменить его.