Эдгар По - Заколдованный замок (сборник)
Озираясь с палубы корабля, я стыжусь своих былых страхов и опасений. Если я дрожал от шквалов, сопровождавших нас до сих пор, разве не должна повергнуть меня в ужас схватка бури и океана, для описания которой слова «смерч» и «ураган» могут показаться бледными и ничего не выражающими? Рядом с кораблем царит непроглядный мрак вечной ночи и клокочет хаос волн, но примерно в одной лиге[147] от нас там и сям виднеются смутные силуэты гигантских плавучих ледяных гор, которые, словно бастионы мироздания, возносят к пустому безотрадному небу свои сверкающие вершины….
* * *Как я и предполагал, корабль находится во власти течения — если только это слово может дать хотя бы отдаленное представление о том бешеном грозном потоке, который, с неистовым ревом прорываясь сквозь бело-голубое ледяное ущелье, стремительно мчится на юг…
* * *Понять весь ужас моих ощущений, пожалуй, не смог бы никто; но жадное желание проникнуть в тайны этих страшных областей мира перевешивает во мне даже отчаяние, и оно же способно примирить меня с самым отвратительным видом гибели. Мы, без сомнения, быстро приближаемся к какому-то ошеломляющему открытию, к разгадке какой-то небывалой тайны, которой ни с кем не сможем поделиться, ибо заплатим за нее собственной жизнью. У меня возникло подозрение, что это течение ведет нас прямо к Южному полюсу. И следует признать, что в этом предположении, с виду столь безумном, нет ничего невероятного…
* * *Матросы бродят по палубе беспокойным неверным шагом; но в выражении их лиц больше трепетной надежды, чем безразличия отчаяния.
Между тем ветер все еще остается попутным, а поскольку наши мачты несут слишком много парусов, судно временами едва не взмывает в воздух. Внезапно — о ужас, не имеющий пределов! — стены льдов справа и слева от нас расступаются, и мы с головокружительной скоростью начинаем описывать концентрические круги вдоль краев колоссального амфитеатра, верхушки стен которого теряются в непроглядной выси. Для размышлений об ожидающей меня и весь экипаж корабля участи остается слишком мало времени!
Радиус наших кругов стремительно сокращается. И вот мы стремглав ныряем в самую пасть исполинского водоворота, наш корабль судорожно вздрагивает среди неистового рева, грохота и завываний океана и бури и — о боже! — низвергается в бездну!..
Перевод К. Бальмонта
В Крутых горах
В конце 1827 года, когда я некоторое время жил в штате Виргиния близ Шарлоттсвилля, я случайно познакомился с мистером Огастесом Бедлоу. Это был молодой джентльмен, замечательный во всех отношениях, и он пробудил во мне глубокий интерес и любопытство. Я обнаружил, что как телесный, так и духовный его облик в равной мере для меня непостижимы. Я не смог получить никаких достоверных сведений о его семье. Мне не удалось узнать, откуда он прибыл. Даже его возраст — хотя я и назвал его «молодым джентльменом» — серьезно смущал меня. Несомненно, он выглядел молодым и порой ссылался на свою молодость и неопытность, и все же бывали минуты, когда мне начинало казаться, что мистеру Бедлоу никак не меньше ста лет. Но больше всего остального меня поражала его внешность. Он был невероятно высок и тощ, и при этом всегда сутулился. Его руки и ноги были худы, как палки, лоб широк и низок, а лицо вечно покрывала восковая бледность. Рот был крупным и подвижным, а зубы, хоть и крепкие, отличались какой-то чудовищной неровностью, какой мне не доводилось видеть ни у кого другого. Однако его улыбка вовсе не казалась неприятной, как можно было бы предположить, но она никогда не менялась и свидетельствовала не о веселье или удовольствии, а о глубочайшей меланхолии, какой-то неизбывной тоске.
Я не упомянул его глаза: они казались неестественно большими и круглыми, как у кошек. И зрачки их в зависимости от освещения суживались и расширялись в точности так же, как у всего кошачьего племени. В минуты волнения или возбуждения глаза мистера Бедлоу начинали сверкать самым невероятным образом — но не отраженным светом, а как бы испуская собственные лучи, зарождающиеся где-то внутри, словно в потайном фонаре. Впрочем, в обычное время они чаще всего оставались пустыми, мутными и тусклыми, словно глаза давным-давно погребенного покойника.
Эти внешние особенности, очевидно, доставляли ему массу неприятностей, и он постоянно упоминал о них — то виновато, то как бы оправдываясь, что поначалу произвело на меня самое гнетущее впечатление. Вскоре, однако, я к этому привык, и ощущение неловкости прошло. По-видимому, Бедлоу пытался, избегая прямых утверждений, дать мне понять, что он не всегда был таким и что постоянные невралгические припадки лишили его незаурядной красоты и сделали таким, каким он стал теперь.
В течение многих лет его лечил врач по имени Темплтон — человек весьма преклонного возраста, лет семидесяти или даже более, к которому он впервые обратился в Саратоге и получил (или только вообразил, что получил) большое облегчение. В результате мистер Бедлоу, человек богатый, предложил доктору Темплтону весьма солидное годовое содержание, и тот согласился посвятить ему одному все свое время и весь свой медицинский опыт.
Доктор Темплтон в юности много путешествовал и во время пребывания в Париже стал большим приверженцем учения Франца Месмера[148]. Мучительные боли, которые постоянно испытывал его пациент, он облегчал исключительно с помощью магнетических средств, и нет ничего удивительного, что Бедлоу проникся известным доверием к идеям, эти средства породившим. Однако доктор, подобно всем энтузиастам, прилагал все более значительные усилия, чтобы окончательно убедить пациента в их истинности, и так преуспел, что страдалец дал согласие участвовать в различных месмерических экспериментах. А многократное повторение этих экспериментов привело к возникновению феномена, который в наши дни стал настолько обычным, что уже почти не привлекает внимания, хотя в эпоху, которую я описываю, в Америке был почти неизвестен. Я имею в виду, что между доктором Темплтоном и Бедлоу установилась весьма четкая и сильно выраженная магнетическая связь, или раппорт[149].
Не буду, однако, утверждать, что эта связь выходила за пределы простой власти вызывать сон; но зато эта власть достигла необыкновенной силы. При первой попытке вызвать магнетическое забытье Темплтон потерпел полную неудачу. При пятой или шестой успех был частичным и потребовал продолжительных усилий. И только двенадцатая увенчалась полным успехом. И каким! С этого времени воля пациента окончательно подчинилась воле врача, так что, когда я впервые познакомился с обоими, врач мог вызвать у Бедлоу сон одним мысленным приказанием, даже когда тот и не подозревал о его присутствии. Только сейчас, в 1845 году, когда подобные чудеса засвидетельствованы тысячами очевидцев, я решаюсь писать об этом как о бесспорном факте, тогда же все это казалось немыслимым.
Бедлоу обладал в высшей мере впечатлительным, возбудимым и восторженным характером. Воображение его было чрезвычайно деятельным и творческим; кроме того, оно, несомненно, приобретало дополнительную силу благодаря морфину, который Бедлоу принимал постоянно и в больших количествах и без которого просто не мог существовать. Он имел привычку, проглотив солидную дозу утром сразу же после завтрака — а вернее, после чашки крепкого черного кофе, так как в первой половине дня он никогда ничего не ел, — отправляться в одиночестве или в сопровождении собаки на прогулку в дикую, холмистую и довольно унылую местность, лежавшую к западу и к югу от Шарлоттсвилля. Местные жители прозвали эти холмы «Крутыми горами».
В один тусклый и теплый туманный день на исходе ноября, во время того странного междуцарствия во временах года, которое в Америке зовется индейским летом, мистер Бедлоу, по своему обыкновению, отправился в холмы. День уже заканчивался, а он все не возвращался.
Часов в восемь вечера, встревоженные столь долгим его отсутствием, мы уже собирались отправиться на поиски, как вдруг он вернулся. Чувствовал он себя не хуже, чем обычно, но был в состоянии возбуждения, для него редкого. То, что он поведал нам о своей прогулке и событиях, его задержавших, было поистине необычайным.
— Как вы помните, — начал он, — я вышел из Шарлоттсвилля часов в девять утра. Я сразу же отправился к Крутым горам и часов около десяти оказался в узкой долине, в которой никогда раньше не бывал. Я с интересом следовал ее извивам. Картину, которая открывалась моим глазам, вряд ли можно было назвать величественной, но для меня в ней было неоспоримое преимущество — восхитительная унылая пустынность. В этой долине ощущалась какая-то девственная нетронутость, и я невольно подумал, что на этот зеленый дерн и серые каменные россыпи до меня еще не ступала нога человека. Вход в эту долину так хорошо укрыт и настолько труднодоступен, что попасть туда можно только в результате стечения ряда случайностей, и я в самом деле мог быть первым, кто осмелился проникнуть в ее тайные пределы.