Фридрих Незнанский - Опасное хобби
Долго рассматривал список и пустую папку Перфильев. Откладывал в сторону и отворачивался к окну, снова брал в руки и все качал и качал головой, будто беседовал сам с собой и никак не мог прийти к согласию. Потом похлопал по карманам.
— Вы не курите, конечно? — спросил с вызовом.
— Напротив, и даже с удовольствием, — возразил с улыбкой Турецкий. — Могу предложить «Честерфилд». Устроит? Только здесь у вас… — Он окинул взглядом книжные стеллажи, словно навалившиеся на него со всех сторон.
— Здесь и не будем, — хмуро ответил старик. — Пойдемте в курилку. Это в туалете. А если пожелаете, можем выйти к Неве, на свежий ветерок.
— Лучше на ветерок.
— Следуйте за мной, молодой человек, и я вам постараюсь рассказать нечто такое, что вас может заинтересовать. А эту гадость, — он презрительно ткнул в книгу об Эрмитаже, — уберите с глаз долой! Видеть не могу.
— С удовольствием, — хмыкнул Турецкий и кинул книгу в сумку.
Перфильев тщательно запер свой кабинет, и они длинным, запутанным коридором, переходя с этажа на этаж, вышли наконец к неприметной двери и, минуя бдительную сторожиху, которой Перфильев сказал, указывая на Турецкого: «Этот со мной», — вышли прямо на набережную.
Спустились ближе к воде и сели рядом на каменной скамье.
— Доставайте, — разрешил Перфильев, — Я-то вообще не очень, но… случай такой… Значит, слушайте, раз приехали…
Биография Ивана Ивановича Перфильева была проста. Коренной ленинградец. Перед самой войной окончил в Москве ИФЛИ — Институт философии, литературы и искусства, написал небольшой труд по истории Императорского Эрмитажа, после чего и был принят сюда на работу. С первых дней войны — на фронте. Дважды ранен, контужен, демобилизован, вернулся в сорок пятом на свое старое место в Эрмитаж. Так распорядился директор музея Иосиф Абгарович Орбели, светлой памяти человек.
Когда, начиная с июня сорок пятого года, в фонды Эрмитажа стали поступать из Германии контейнеры, вагоны, ящики с трофейными произведениями искусства, музей отбирал для собственного хранения наиболее ценные и знаменитые, конечно, работы, но и их было так много, что справлялись с огромным трудом. Крупные полотна, скульптуру еще кое-как устраивали, готовили к реставрации, ведь многое пережило войну вместе с людьми — и огонь, и воду, и все беды. А как прятали и хранили? Г лавное где? В подвалах, в шахтах, заваливали черт знает каким дерьмом, лишь бы людям не досталось. Фашисты — и этим все сказано…
Многое из прибывшего не вмещалось ни в какие уже фонды, и приходилось отдавать в другие музеи, по всей стране. Немало произведений осело в Москве, в Музее изобразительных искусств. Но главное заключалось в том, что эти произведения поступали в фонды, так сказать, особого хранения, то есть подальше от глаз людских. Они не выставлялись в экспозициях музеев, о них практически ничего не знала широкая публика. Хранение этих трофейных фондов было доверено очень узкому кругу лиц, напрямую связанных с органами государственной безопасности, а проще — ее штатным и внештатным работникам. Контроль за своей деятельностью они, по существу, осуществляли тоже сами. Удобно было: сам себе проверяющий. А поскольку вход профессионалам-искусствоведам и реставраторам в эти тайные фонды был воспрещен, можно себе представить, что там творилось. Высокие хозяева несметных художественных богатств могли распоряжаться ими по своему усмотрению. Картины старых мастеров, как известно, украшали даже стены так называемых охотничьих домиков, не говоря уже о домах и квартирах партийных и государственных деятелей.
Без тщательного постоянного внимания некоторые произведения, особенно те, что уже были подвержены разрушению в последние месяцы войны, теперь были предоставлены сами себе и постепенно гибли. А уж о графике — собраниях гравюр, рисунков — и говорить горько. Крупное полотно незаметно из фонда не вывезешь, хотя и этому быстро научились, а вот такие вещи, подобные собранным в папочке, привезенной следователем, выносить было гораздо проще. «Хранители», единственно знавшие, где что лежит, пользовались фондами в своих личных интересах. Как? Да очень, к сожалению, просто. Продавали их, вывозили за границу, за огромные деньги оставляли в частных коллекциях. И все — молча, без чьего-либо контроля.
Был еще такой «удобный» вариант. Скажем, ряд произведений искусств отправляли на реставрацию, а затем попросту списывали по акту как негодные для восстановления. Широта, понимаете, простор-
Перфильев даже и не возмущался, и не скорбел, он привык принимать сущее в его трагичности и полнейшей бесперспективности, и оттого уже не требовал, не пророчествовал, не угрожал. Он говорил: вот что было и с тех пор ничего не изменилось. Впрочем, понимал его Турецкий, ему видней. Хотя…
— Эх! — обреченно махнул рукой Иван Иванович. — Давайте еще сигарету! Так и быть…
— Вы нарисовали такую картину, Иван Иванович, что поневоле задумаешься, куда рулим и за каким лешим нам все это надо… Но вам, во всяком случае, спасибо за ваш такой эмоциональный рассказ. Честно говоря, увидев вас, я подумал: вот еще один музейный червь, которому наплевать с высокой горы на мои заботы… Рад, что ошибся. Но теперь, если позволите, правда за правду. Я вам тоже расскажу кое-что, и хотел бы, чтобы, пока идет следствие, разговор остался между нами. Поскольку я нуждаюсь в профессиональной помощи, а не в широкой огласке. Об этом я, кстати, ни словом не обмолвился и той дамочке, что привела меня к вам.
— Я весь внимание, — учтиво заметил Перфильев.
И тогда Турецкий рассказал в общих чертах о деле Константиниди, о его коллекции и пропавших картинах.
— Ох эти греки… — тяжело вздохнул Перфильев. — Кос-таки, теперь этот ваш Константиниди… Есть еще Христофоридис. Нет, я ничего, поверьте мне, не имею против нации. Наоборот. То, что древние греки дали миру… да за одно это человечество должно боготворить их до конца дней своих. Вы понимаете, что и кого я имею в виду? Значит, Константиниди, говорите, да? Ну что ж, попробуем вам помочь…
И Перфильев стал вспоминать — поминутно оговариваясь, что мог и что-то напутать, поскольку сам с трофейными фондами связан не был, Бог, так сказать, миловал, оттого и до преклонных лет дожил, — что было этакое необычное годах в пятидесятых, если не изменяет ему память… Прове-рить-то можно, ежели кто-нибудь из живых из тех лет остался. Но мало таких.
— Вы можете мне не верить, сказать, что все мною вам рассказанное можно в газетах вычитать. Да, можно, в последнее время стали как бы приоткрывать завесу, но до конца ее, видимо, уже никогда не откроют. Потому что слишком много беды и крови под ней, в кастрюле той, где все смешалось — и подвиг духа человеческого, и мерзость, которой равной не придумаешь… Я не оговорился, что Бог меня миловал. Воистину так. Но могу назвать с десяток достойнейших имен, носители коих сгинули в тюрьмах и лагерях лишь за одно невольное прикосновение к тайнам подвалов Эрмитажа. Да разве ж у нас одних! И-и, молодой человек, были времена, когда так называемый искусствовед в штатском вовсе не казался анекдотическим персонажем, сопровождающим министра культуры. Горькие времена… А истинный знаток искусства, не имевший к сим гражданам ни малейшего отношения, рассматривался как человек опасный для спокойствия общества, ибо нес в себе глубокое, а стало быть, и подлинное знание того, что вы, возможно об-молвясь, назвали словом «атрибутика». Знание, молодой человек, определяющее корни, происхождение, историю художественного произведения. А эти знания считались ненужными и, более того, вредными. За то и казнили. Чтоб меньше знали! Чтоб не помнили! Чтоб потомки однажды счета не предъявили! Извините старческую блажь…
С Петропавловки бабахнула пушка. Послышались аплодисменты. Турецкий невольно оглянулся. За их спиной, на набережной, толпились туристы, ожидавшие выстрела, фотографировали крепость, Неву, речной трамвайчик у берега.
— Ну вот и полдень, — сказал, поднимаясь со скамьи, Перфильев. — Пора, пора, а то эдак и радикулит можно на старости лет заработать. Идемте посмотрим кое-какие телефончики, коли сохранились… А по поводу тех «искусствоведов», о коих изволили слышать, анекдотец бытовал. Приехали, стало быть, в Париж, в здание ЮНЕСКО, делегации различных стран. На Всемирный конгресс по вопросам сохранения памятников искусства и культуры. О чем мы с вами сегодня говорим. Ну, идут делегации, отдельные граждане, предъявляют соответствующие документы, и охрана их впускает. Идет, надеюсь, небезызвестный вам господин Пабло Пикассо. Шарит по карманам и объявляет охраннику, молодому капралу, что забыл, понимаете ли, документы дома. Капрал интересуется, кем является сей гражданин. Отвечает: «Я художник Пабло Пикассо». — «А можете ли вы это доказать?» — настаивает капрал. — «Могу, — говорит художник. — Извольте лист бумаги». Ему подают бумагу, Пикассо вынимает из кармана карандаш и единым легким росчерком изображает всемирно известную голубку, свившую себе гнездо в солдатской каске. Дарит капралу лист, тот берет под козырек, охрана салютует художнику, и тот проходит в здание. Следом появляется роскошно одетая дама, высокая блондинка, с золотой косой, уложенной в узел. И с нею два джентльмена. Дама тщетно роется в сумочке и объявляет капралу, что забыла пропуск в гостинице, где она остановилась. Естественно, капрал интересуется, кто эта дама. Она объявляет, что является министром культуры Советского Союза. А эти господа — с ней. Капрал с одобрением кивает, он уважает Советский Союз и ее министра, но тем не менее просит привести какое-нибудь, пусть самое незначительное доказательство. Дама молчит в растерянности, обращается к спутникам, те только пожимают плечами. Наконец капрал решил прийти на помощь. «Мадам министр, — говорит он ей, — вот только что перед вами пришел Пикассо, так он…» — «А кто такой Пикассо?» — спрашивает дама у своих спутников. Те снова пожимают плечами. Тогда капрал берет под козырек, щелкает каблуками и говорит: «Проходите в здание, мадам министр культуры, и вы, мсье не критик д'Ар, тоже проходите!»