Николай Псурцев - Голодные прираки
Подавляющая часть самоубийств, рассказывал Петр, происходит от того, что потенциальный самоубийца не знает, что у него всего лишь обыкновеннейшая, банальнейшая депрессия, которая для психиатра так же легка в лечении, как насморк для терапевта, рассказывал Петр. Несчастный суицидник не знает, что подожди он еще день-другой, или неделю, месяц, или полгода в конце концов, и депрессия пройдет, и не надо будет ему тогда вязать петлю и прилаживать ее к крюку под потолком, и устанавливать под петлей качающуюся табуретку, которую мастерил еще рукодельник дед и домовитый отец, а надо будет только проснуться одним солнечным утром и неожиданно и беспричинно (опять-таки) радостным и сказать себе неласково и не улыбаясь: «Какой же я мудак!» Суицидник не знает, что так будет, и прилаживает потому прочную веревку к крюку под потолком, пыхтя и отплевываясь, ставит под нее крашеный табурет, ладно сработанный еще рукодельником дедом или домовитым отцом, и с отчаянным хрипом, покачиваясь и дергаясь, уходит туда, откуда никто еще пока не возвращался.
В первый день, когда Петр приехал в Кураново, рассказывал Петр, или во второй день, или в третий, он тоже точно так же, как и я недавно, какое-то время назад, несколько минут тому, час, вышел на берег замерзшего озерка и неожиданно для себя самого, того, который приехал, возбужденного и подавленного, напрочь забывшего себя прежнего и никогда не знавшего себя настоящего, кинулся к ближайшему, очень большому и очень приветливому дереву и обхватил его крепко, прижался и обслюнявил его всего, как неумейка-школьник вожделенную женщину, и забился невзначай в горьком плаче, и сквозь слезы стал требовать что-то от молчаливого дерева, что-то типа «Научи, помоги», что-то типа «Расскажи, покажи», что-то типа «Убей, сотри с лица земли». Выплакав все, что можно выплакать, все вытребовав и все выкричав, оторвался Петр, рассказывал Петр, от благородного дерева, протер воспаленные глаза и почувствовал, что ему легче, немного, но легче… Так что он меня понимает, рассказывал Петр, прекрасно понимает, как не понять, мы все ведь братья, а братья всегда могут понять друг друга, только не хотят они того, как правило, а понять могут. Вот он-то, например, меня понимает, и я его самого, конечно же, понимаю. Мы понимаем, значит, и все могут понимать и его, и меня, и всех остальных. Но не хотят, потому что глупы и уверены, что бессмертны. Глупы от того, что уверены…
Через неделю, рассказал Петр, после того, как он приехал в Кураново, у него кончились продукты и чтобы не умереть, – а умирать к тому времени уже не хотелось, – ему надо было пойти в ближайший поселок и что-то там купить.
Нехотя, скрепя сердце и некоторые иные не менее важные части своего уже немолодого, натруженного организма, Петр собрался и двинулся в путь. Дорога предстояла быть долгой, и дорогой Петр, рассказывал Петр, размышлял. Выглядело это примерно так: «Вашу мать, суки, на хер, как я вашу мать, никого из вас, вашу мать, не хочу на хер видеть, вашу мать и вашу тоже и вашу и всехнюю мать тоже!» Не захочет ли он вновь кого порезать, дрожа головой, думал Петр, а если захочет, что делать тогда? Опять резать себя, думал Петр, а он и так же не единожды и многократно повредил свое не увядшее еще тело, и как быть, как быть, спрашивал себя Петр, запретить себе себя любить, не могу я это сделать, не могу, думал Петр, рассказывал Петр. Он прошел уже два километра и оставалось еще три. Погоды стояли на этот раз непонятные, рассказывал Петр, мела метель, но светило солнце, скучал мороз и пели ветры. Он увидел даже нескольких весело кружащихся в метельном вихре грачей и соловьев и смешного горбатого, пухлого верблюжонка, который кружился вместе с птицами и все пытался толстыми губами ухватить какую-нибудь из пролетавших мимо него птичек за кончик хвоста. Петр наблюдал за верблюжонком, и весело смеялся, радуясь тому, что есть на земле вот такой смешной и нелепый верблюжонок с влажными розовыми губами и что он живет и не болеет, и с таким удовольствием гоняется за маленькими птичками, чтобы ухватить какую-нибудь из них за кончик хвоста. И тут Петр, рассказывал Петр, наткнулся на что-то. С бегу, с разлета. И они вместе с этим чем-то упали на снег. Петр быстро поднялся, отряхнул лицо от снега, открыл глаза и увидел лежащего на земле человека, лысого, длинноносого, длинноухого, круглоглазого, с непомерно, и даже более чем непомерно развитой верхней частью головы, проще говоря, с огромным лбом. Поллица этого человека составлял один только лоб. «Вашу мать, – подумал Петр, рассказывал Петр, – инопланетянин. Спасибо тебе, Господи, и я сподобился на инопришельца поглядеть». Петр, конечно, тут же заулыбался приветливо, и, ударив себя в грудь, сказал громко: «Я Петр, а ты?» – и указал пальцем на лежащего человека. «А я Семен», – сказал на чистом русском языке человек и тоже заулыбался. «Во, бля, – подумал Петр. – Как чисто, сучок, по-нашему болтает. И имя-то какое себе земное взял. Работают же, стервецы!» Петр ткнул пальцем в небо (но осторожно, боясь его повредить ненароком) и закричал, будто спрашивал, о чем-то глухого: «С какой планеты ты прилетел, Сема? С Альфа Центавра? С Тау-Кита?» – «Из Кураново, – захихикал большелобый. – Из психинтерната номер шесть. Это на планете Земля. Знаешь такую?» Петр задумался надолго после этого ответа, и через несколько минут, растянувшихся, как ему показалось на годы, сказал тихо и разочарованно: «Ошибся, значит. Прости, псих» – «Да чего там, – махнул рукой псих. – Я сам готов верить в самое несуразное. Ведь так хочется чуда, Петя» – «Оно верно», – кивнул Петр и со вздохом помог Семену подняться. «И куда ты идешь, Семен, в такую пургу?» – спросил психа Петр, заботливо стряхивая с него снег? – «А куда глаза глядят, – ответил Семен. – Иду себе и иду» – «Тогда пусть глаза твои вон туда глядят». – И Петр указал направление, в котором двигался до этой встречи сам, на Кураново. «Пусть», – легко согласился Семен и опять захихикал.
Каждые семь – десять минут Семен вдруг садился прямо на снег и начинал быстро-быстро писать пальцем на снегу ровные рядки цифр, и все время бормотал что-то, бормотал, бормотал, стекленея глазом, костенея лицом. «Что ты там считаешь?» – наконец решился спросить Семена Петр. «Когда? Где? Почему? – завертелся после этого вопроса на одном месте Семен. – Когда? Где? Почему?» – «Ооооо – почесал Петр себе шапку, там, где у него был затылок. – Плохи твои дела, Семен», – проговорил почти про себя.
Это была счастливая встреча, рассказывал Петр. В первый раз за последние несколько месяцев он не хотел никого резать. Он совершенно не хотел резать Семена, наоборот, он хотел обнять его, поцеловать даже, сказать ему какое-то доброе слово, порасспросить его о его жизни, о его семье, о его товарищах. Петру, рассказывал Петр, было очень легко с Семеном, очень вольно и очень тепло. Придя в Кураново, Петр не пошел в магазин, он направился в психинтернат номер шесть. Он познакомился там со всеми психами и со всеми медсестрами и медбратьями, которые мало чем отличались от самих психов. Весь день он играл с психами и с психперсоналом в разные игры – в «дурака», в «салочки», в «прятки», и в придуманную умным Семой (даром, что ли, лоб в полголовы) игру «Покажи мне свое дерьмо, и я скажу, кто ты». Семнадцать раз Петр, рассказывал Петр, оставался в дураках. Потому что психи коварно жульничали, а медпсихперсонал им с энтузиазмом в этом помогал. Бегая за психами и пытаясь кого-нибудь из них осалить, он так никого и не осалил. Психи были быстрыми, верткими, заводными, имели отменную дыхалку и большой опыт игры. Когда считались, кто будет водить в «прятках» – «Эники-беники съели вареники…», – эта тяжкая доля всегда выпадала на Петра, рассказывал Петр. Даже когда он сам начинал считать «Аты-баты, шли солдаты…», он все равно неизменно оказывался последним по счету. Черт-те что! Давно изучив все закоулки своего облупившегося и покосившегося интерната, психи прятались – так укромно и секретно, что Петр, конечно, был совершенно не в состоянии их найти. В очередной раз, не найдя никого, ну просто никого во всем небольшом доме, Петр сел на пол посреди зала столовой и взрыдко заплакал, вздрагивая и покачиваясь, – от обиды, что он такой неловкий, и от сожаления, что он не псих. Заслышав его плачь, психи вышли на открытое пространство. (Выбрались из пола, выковыряли себя из стен, спрыгнули с потолка, материализовались из воздуха, вылезли из-за швабр и веников, а также из помойных ведер и, конечно же, из прозрачных оконных стекол.) Они по очереди подходили к сидящему на полу скорченному и плачущему Петру и нежно гладили его по голове, по плечам, по рукам, по ногам, по бедрам, по коленям, и по мыскам петровских распаренных валенок, и, не переставая, что-то говорили ему тихое, доброе и совсем, как рассказывал Петр, совсем не психически больное, а нормальное, привычное, человеческое. Петр смотрел на них – горбатых, хромых, кривых, большеротых и длинноруких, белоглазых и круглощеких, дерганных, вздрагивающих, вертящих головами, бровями, носами, ушами и худосочными или сочномясистыми задницами, и плакал пуще прежнего. И теперь уже не от обиды и сожаления, а от радости и удовлетворения. Ему было сейчас так хорошо, как никогда не было до этого. Через какое-то время Петр успокоился, вытер слезы и заулыбался. И, завидев такое, психи тоже сразу повеселели, стали петь песни, танцевать, кувыркаться, кусаться, таскать друг друга за волосы, снимать с себя одежду, плеваться и блеваться. И Сема тогда сказал громко и отчетливо: «Играем в дерьмо». И все тотчас принялись готовиться к игре под названием «Покажи мне свое дерьмо, и я скажу, кто ты». Самые сильные из психов принесли специальные фанерные щиты, на которые психи должны были испражняться. Расположив щиты, психи начали, считаться, выясняя, кто же из них будет водить. Считаясь – все как один хитро поглядывали на Петра. Петр, конечно, засек такое дело, рассказывал Петр, и под предлогом исключительной утомленности отказался от участие в игре и под неодобрительный гул психов пошел спать в комнату, которую ему специально для его отдыха и отвели. А психи всю ночь, не смыкая глаз, пукали и какали и по виду и качеству дерьма довольно точно определяли, какой заднице оно принадлежит. «Завтра же приду на базу, -? подумал, засыпая, Петр, – и поиграю с собой в эту чрезвычайно замечательную игру».