Анджей Струг - Богатство кассира Спеванкевича
— Но послушайте, — вырвался вдруг у него протест, порожденный инстинктом самосохранения, — ведь для этого нужен настоящий паспорт, а виз-то сколько! Не те времена, когда каждый может ездить куда заблагорассудится!
— Паспорт? Глупости… Закажете завтра утром четыре фотографии, их при вас сделают, и завтра же мне их принесете.
— Как это так? А визы?
— Нет у вас других забот? Будет паспорт, будут и визы.
— Зачем так спешить?
— А чего ждать? Одного только надо ждать: чтоб в кассе скопилось побольше денег.
Видя, что его страх растет, Ада состроила гримасу и расхохоталась.
— Не бойтесь, я только так, шучу…
— Да ведь я знаю, знаю…
— Завтра же тащите фотографии. Хотя бы в шутку.
Странно, но на следующий день фотографии были принесены. С той поры Спеванкевич каждый день дважды отчитывался о состоянии кассы — один раз в дирекции в половине третьего, другой — в «Дармополе» ровно в три, так было ему приказано. Он приносил ей листочек, где наличность была помечена до последнего гроша. Лицо Ады выражало презрение — этого было мало.
Спеванкевичем на службе в ту пору владела лихорадка ожидания: вдруг что-то необычайное! Всякий раз, когда в кассе скапливалась к вечеру большая сумма, он дрожал от страха, его бросало в пот. Но неизменно в последнюю минуту приходили люди с чеками и забирали значительную часть денег. Испытав облегчение, он производил выплату и с невинным видом шел на отчет к Аде. Но ни разу не появилась у него мысль преуменьшить фактическую сумму вдвое или вчетверо. Он стал уже прощаться с опостылевшей ему Варшавой; на жену и на детей смотрел как на призраки прошлого, а когда, возвращаясь домой, протискивался на лестнице сквозь толпу вонючего сброда, это было по-своему даже забавно, так глубоко он верил, что его муки скоро кончатся, забудутся навсегда. Вместе с тем он никак не мог поверить до конца в свой страшный замысел — это была только уловка для того, чтоб завоевать Аду.
Желание овладеть рыжеволосой назло его вечным неугасимым огнем. Сказались долгие годы воздержания, угнетал, душил избыток сил, а то немногое — ах, немногое! — что она ему позволяла и на что он с жадностью набрасывался, только усиливало неутолимую жажду. Всякий день выдавалась минута, в банке ли, у ног ли Ады, на улице, дома ли в бессонную ночь, когда он шептал: «Пусть будет все, как она хочет… Если уж иному не бывать, сделаю, как она хочет, поеду с ней на край света…»
Но когда по прошествии десяти дней Спеванкевич увидел у Ады паспорт на имя немецкого гражданина Рудольфа Понтиуса, жителя Кенигсберга, коммерсанта, сорока семи лет от роду, когда он обнаружил в этом паспорте свою фотографию, отштемпелеванную по всем правилам, а среди разноцветных печатей и подписей нашел также визу немецкого консула в Кенигсберге и разрешение на проезд через польскую границу — он цепенел, вытаращил глаза, разинул рот, глухо застонал и бросился вон из комнаты. Схваченный за полу в открытых уже дверях, он был насильно водворен обратно за шкафы. Стоило ему вновь попробовать вырваться и заверещать, как неожиданно в темной каморке у него перед глазами вспыхнули белые электрические искры — раз, другой, третий… Звонкие оплеухи горели жаром на обеих щеках…
Не успел он опомниться, как почувствовал, что голова стремительно ходит вверх-вниз, вправо-влево и боль в черепе обостряется невыносимо, казалось, у него вырвут сейчас все волосы. Слабея, он ниже и ниже склонял голову, еще ниже, еще и наконец, поверженный, рухнул на пол. Дух захватило от изумления. Он не мог понять этой грубости, удивлен был ее силой… Когда зажглась красная лампа, он поднял голову и увидел, что Ада полулежит на диване, заложив руки за голову и тяжело дышит. Он засмотрелся на ее обнажившиеся ноги и в помрачении пополз к ним… Его объял сумасшедший, гибельный восторг. Родилась и созрела угрюмая, как ночь, бесстыдная жажда унижения. Ада не проронила ни звука. Кассир подполз и стал перед ней на колени — она была для него теперь более чем прежде властительницей, высшей святыней. Он положил голову ей на колени, и те уступили, безвольно разошлись. Замерев в экстазе, он впервые почувствовал на пылающих от боли щеках прохладу ее нагого тела.
Теперь, когда он понял, что обречен на ее милость и немилость, что утратил последнюю возможность защиты, он перестал даже думать о своем страшном деле. Оно маячило где-то неправдоподобно далеко, точно ни к чему его не обязывая. Могло ли быть иначе? Все будет так, как она прикажет, рыжеволосое чудовище и ангел, дьяволическое его божество. Нет больше разлада с самим собой, внутренней борьбы. Мозг застыл в мудром великолепии покоя. Впервые в своей жалкой жизни он ощутил мужское достоинство, ступил ка порог величия. Ужас нависших над ним событий был равен бездне его страсти — едва ли не эллинская трагедия двух мощных начал, насколько он мог себе их представить по уцелевшим воспоминаниям о всяких там Антигонах и Софоклах. Он пребывал в руках Рока (Парка, Мойры), и его судьба сбывалась. В любой день мог завершиться второй акт трагедии, и тогда начнется неизвестное… Он видел самого себя в трагической маске. Шелестели, подобно волнам далекого прилива, мрачные предсказания хора, провозглашаемые угрюмым гекзаметром. И откуда-то, из бесконечной дали, из страны пальм, залюбовавшихся на свое отражение в морской лазури (Калифорния), слышался радостный пеан увенчанных цветами мальчиков и девочек, пеан в честь его любви, победы и счастья. Что будет?
Иногда, в минуту прозрения, когда он был самим собой, — случалось это по нескольку раз в день — в нем пробуждался вдруг давний Спеванкевич, жалкий бедняк, и тогда он жаждал, чтоб все оставалось по-прежнему: пусть существует Ада в ореоле великого ожидания, пусть сверкают над ней отблески страшного зарева, но только пусть все обойдется без роковых последствий. И ему отчетливо рисовалось будущее: из этих планов все равно ничего не получится, по той простой причине, что если вопрос встанет ребром, то он, Спеванкевич, ни за что на свете на такое дело не пойдет… Зато в «Дармополе», в каморке за шкафами, его вера в великий замысел, его трагическое мужество были колоссальны, несравненны.
Ада меж тем сделалась капризной и беспокойной, злилась и привередничала все больше — Невозможно стало с ней разговаривать. Долларов в ту пору было в кассе слишком мало и с каждым днем все меньше. Но эта женщина обвиняла с яростью свою несчастную жертву и говорила Спеванкевичу прямо в глаза, что он без зазрения совести врет и выкручивается, потому что боится. Временами она впадала в неистовство, била его, таскала за волосы, уже почти седые, измывалась самым жестоким образом, не давая взамен ни малейшей, даже самой ничтожной награды. Когда Спеванкевич молил ее, чтоб она сжалилась, чтоб позволила хоть погладить свою руку, она гнала его, запрещала являться на глаза. Она стала принимать его на пороге, разговаривать через щелку, не снимая цепочки. Он сообщал ей итог дня, порой в отчаянии даже значительно его завышая, а она хлопала дверью перед его носом.
Однажды, во время такого короткого разговора, происходившего шепотом через щелку в дверях, он заметил за спиной у Ады, над ее огненной шевелюрой, пару чьих-то глаз, глядящих на него испытующе и одновременно как бы с угрозой. Дверь захлопнулась, Спеванкевич понурил голову и побрел прочь с тоской в душе. Но стоило ему дойти до ворот, как что-то заставило его остановиться, постояв, он повернул поспешно назад. Сам не ведая как, очутился на темной лестнице, перед дверями лавочки. В нем проснулась ревность — чувство, до той поры ему незнакомое. При мысли, что Ада ему изменяет, что какой-то другой мужчина… что, может быть, это уже давно и потому… Он задыхался от ярости, сам еще не ведая, на что направить свою одержимость. Ему хотелось ломиться в дверь кулаками, бить каблуками, час и другой, пока не откроют. Для начала, впрочем, он сдержался и постучал как обычно, только с оттенком решительности.
Странное дело, цепочка звякнула, дверь широко открылась. Ада, приложив палец к губам, глядя из-под нахмуренных подведенных бровей, всем своим видом призывала его соблюдать осторожность… Кто-то сидел у окна, но после яркого уличного света в полутемной лавочке лица было не разобрать.
— Здравствуйте, есть как раз свежий товар. Что-то вы давно не заходили?..
— Так получилось, я собирался…
— Как здоровье?
— Спасибо, ничего.
Ада пропала за занавеской, а кассир остался один на один с незнакомцем. Это был широкоплечий малый, сидел он нахально расставив ноги. Чудовищно выглядели остроносые ботинки на его огромных лапах. На голове — большая клетчатая спортивная кепка, залихватски сдвинутая на затылок, в зубах — трубка. Оторопелый кассир прошелся по лавочке, до окна и обратно, стараясь разглядеть посетителя. Его встретил взгляд спокойный, немигающий и такой пронзительный, что Спеванкевич потупился и ужасно смутился. Лицо у парня было бледное, массивное, с толстыми губами с расплющенным, горбатым некогда носом, какое-то бесстыдно обнаженное, до омерзения выбритое. Спеванкевич ощутил ненависть и страх. Ему хотелось как можно скорей сделать «покупку» и бежать, и вместе с тем хотелось помедлить, чтоб разобраться до конца в этой двусмысленной ситуации. Он чувствовал на себе взгляд разбойничьих глаз незнакомца, и это его повергало в смятение. Он сделал вид, будто изучает иллюстрированный американский каталог, лежавший на прилавке, а сам вертелся и ежился от волнения, даже руки задрожали… Ада не возвращалась.