Марина Юденич - Игры марионеток
— В чем же?
— Язык, дорогая моя! Он один перенес на своих плечах, перетащил, не расплескав ни капли прекрасный русский язык, на котором объяснялись его родители в девятнадцатом веке, и Пушкин писал, и прочие великие — в наш век. В двадцатый. Там с языком обращались вольно. Не только с русским, конечно, другие постигла та же участь. Исчезла красота. Язык, прежде всего, должен теперь быть удобен. Его надо приспособить, приладить, притереть к тем задачам, которые стоят на повестке. Прагматизм — вот религия двадцатого века. И литература послушно перешла в его лоно. Я не судья. Да и судить не за что, это процесс объективный. Он один оказался сильней объективных обстоятельств. Он был настолько глубок и умен, что его читают теперь, и читать будут, я думаю, еще долго. И, читая, впитывают не только мысли, но и музыку языка. Пусть воспроизвести ее уже не сможет никто, но хоть изредка насладиться ею — тоже, знаете ли, дорогая моя, большое подспорье для души. Русский язык вообще уникален. С точки зрения лингвистических возможностей воздействия…. Но только настоящий русский язык. Тот, который сберег Набоков.
— Но разве только Набоков?
— В такой степени — только он. Я о сюжете забываю, когда начинает он играть словами. А он играет, наслаждается или забавляется, просто красоты ради. Красоты слов, и вообще — языка. Вы послушайте только хотя бы — это, к примеру: «Летучий сразу собирает тучи над кручами жгучей пустыни и неминучей судьбы…. Свечи, плечи, встречи и речи создают атмосферу старосветского бала, Венского конгресса и губернаторских именин. Ветер всегда одинок, только бегает вдали непривлекательный сеттер…» (Это он потешается над стихосложением. Каково?
— Вы, что же, всего Набокова помните наизусть?
— Я много, чего помню….
Он неожиданно рассердился и замолчал.
Такое случалось с ним часто — был по-стариковски капризен.
И обижался.
А, случалось, бранился.
«Вы глупая мурена, сударыня. Глупая мурена, и ничто иное!»
Она понятия не имела, что это за зверь такой — мурена, но не сердилась нисколько.
И готова была простить ему эту самую мурену, глупую, при том.
И многое другое могла простить, лишь бы продолжалась их странная дружба.
Старик больше не молчал.
А женщина не была одинока.
Встречаясь по утрам на террасе отеля, они радовались друг другу.
Завтрак проходил за оживленной беседой, а потом — если погода позволяла — шли гулять на берег.
Конечно, от дальних прогулок пришлось отказаться.
Силы его были невелики, их едва хватало на то, что бы одолеть небольшой отрезок бесконечного пляжа.
Их часто можно было видеть теперь из окон отеля, и служащие с любопытством наблюдали за странной парой.
И удивлялись.
Но скорее радовались за старика и одинокую даму, чем злословили.
Его старость была порукой ее целомудрия.
К тому же, отобедав вместе, и проведя еще пару часов на террасе или в уютном пиано — баре, они всегда расходились по своим номерам с тем, чтобы встретиться утром, радуясь встрече так, словно расставались на годы.
О чем можно было говорить так подолгу?
Ответ знал только ветер, но он уносился вдаль, к берегам туманного Альбиона, рассыпая над проливом те слова, что говорил старик.
Женщина же, по большей части молчала.
Ее уделом — были короткие вопросы и реплики, которые иногда забавляли старика, а иногда — сердили.
Горина. Власть
Дома, куда она попала в начале первого ночи — таким долгим был рабочий день — она еще раз прочитала письмо.
И снова заплакала.
«О чем эти слезы?» — спросила она себя, подчиняясь привычке, приобретенной, впрочем, не так давно.
Однако, полезной.
«Анализируй! — учила ее женщина-психолог, к который некоторое время назад она обращалась за помощью — Любой порыв души, даже — мимолетное стремление. Ничего, или почти ничего не происходит в душе случайно, и каждое чувство, если спокойно его проанализировать всегда является следствием внешнего импульса. Всегда пытайся понять — какого? И многие проблемы растают, как таблетка аспирина….»
Она задумалась, и слезы как-то незаметно остановились.
«От горя? Мне все еще горько от того, что его нет на свете? — Нет, узнав о его смерти, я испытала облегчение.»
«Тогда от любви? Может, я все еще люблю его? — Возможно. Но от любви я никогда не плачу. Это верно, я плакала от неразделенной любви, но теперь ей нет места, он мертв….»
Размышляя, таким образом, она довольно быстро нашла ответ.
Это были слезы обиды.
Письмо могло найти ее сразу же, после того, как было написано, и тогда все могло сложиться иначе.
Не сложилось.
И это было очень обидно.
Внезапно она отложила письмо в сторону, и резко поднявшись из глубокого кресла, направилась к книжным полкам, занимавшим много места в просторном доме.
Эти полки, вкупе с большим плоским телевизором на стене и сложным музыкальным центром, были, пожалуй, были единственным украшением дома. Прочая обстановка — добротная, вполне — удручала, тем не менее, казенным однообразием.
Вот уже несколько лет она постоянно жила за городом, на государственной даче.
Ей предстояло добраться до самого верха, и долго ворошить книги, сбрасывая некоторые на пол, но, наконец, на свет Божий был извлечен массивный блокнот, в дорогом кожаном переплете.
Несколько лет назад она с трудом подавила в себе желание сжечь записную книжку, и пепел развеять по ветру, чтобы не вспомнить уже никогда о том, что было связано с этими записками.
Теперь же — почти обрадовалась тому, что записки целы, и даже нашлись довольно скоро.
Желание перечитать их немедленно было столь велико, что сброшенные книги, так и остались лежать на полу.
Женщина забилась в самый укромный уголок дома, и отключила телефоны.
Все.
Включая аппарат цвета слоновой кости, украшенный металлически значком с оттиском двуглавого орла — пресловутую «вертушку», или АТС-2.
Словом, средство правительственной связи.
«25 октября 1990 года.
Нельзя сказать, чтобы я совсем не готова была к этой встрече, отправляясь в Белый Дом сегодня.
И все-таки оторопела.
Вот как это было.
В его приемной, мы с Л. обрабатывали К. на предмет заключения с нами договора на правовое обслуживание их фонда.
К, впрочем, вовсе не брыкался, скорее, наоборот.
В этот момент дверь его кабинета отворилась, пропуская седого джентльмена с пышной шевелюрой и такими же пышными усами.
А следом неожиданно (для меня — неожиданно!) сам Г. появился на пороге.
Свита, доселе вольготно расположившаяся в приемной (кто — возле телевизора, кто — за компьютером и т. д.) стремительно мобилизовалась и окружила шефа плотным, трепетным кольцом.
По чистой случайности, я оказалась в самом центре этого магического круга.
Он что-то говорил кому-то по поводу своих ближайших планов.
«Еду в Дубну…. выдвигается Н.…. надо представить….»
На меня не отреагировал никак.
Просто посмотрел в упор своими круглыми глазами— буравчиками.
И не заметил.
Или не узнал.
Ничего удивительного, формально я представлена была только однажды, на какой-то «демороссовской» тусовке.
Потом просто околачивалась в его приемной — благо помощники оказались приличными людьми! — в поисках какой — ни — будь работы.
Да и кто я такая, собственно, чтобы он меня помнил?
Девушка свободной профессии.
Дипломированный, правда, юрист, и даже адвокат (ну и что?!!), барражирующий в около политических водах.
Ни с чем пирожок, как говорила когда-то моя покойная няня.
Мне стало грустно.
Да что там, грустно.
Тошно и отвратительно, как, впрочем, все последние дни. Они, к слову, были очень подстать настроению — серые, слякотные, промозглые.
Он еще что-то говорил окружающим, а потом неожиданно протянул мне руку, и, притянув к себе, поцеловал, едва коснувшись щеки тонкими холодными губами.
Свита что-то докладывала, суетясь и перебивая друг друга, но Г. не слушал.
Не выпуская моей руки, развернулся и направился к себе в кабинет.
Он перебирал мои пальцы своими, тонкими, прохладными и неожиданно сильными, стоя совсем близко.
При этом, он продолжал разговаривать с кем-то из свиты, просочившейся в кабинет.
Из комнаты отдыха вышел тот самый Н., который баллотировался в Дубне, толстый, с младенческим румянцем на плохо выбритых щеках.