Александр Овчаренко - Три заповеди Люцифера
Поздно вечером, когда Костя закончил профилактику «десятки», Николай Николаевич засобирался домой, но перед этим решил рассчитаться с новым помощником.
— Держи! — довольным голосом произнёс специалист по двигателям и протянул Косте пятитысячную купюру.
— Это много. — оторопел Костя и даже с испугу спрятал руки за спину.
— Будем считать, что это тебе аванс и премиальные. — улыбнулся Николай Николаевич. — Я тобой доволен! Приходи завтра, у меня работы много, отработаешь!
— Хозяин! — неожиданно жалобно заныл Костя. — А нельзя мне у Вас в гараже переночевать, а то мне на другой конец города ночью тащиться, прямо как серпом по Фаберже. Я и денег не возьму! — спохватился Костя. — Завтра придёте, проверите, и если всё будет тип-топ, тогда и рассчитаемся.
— Ладно, — после короткого раздумья решил Николай Николаевич и спрятал купюру в бумажник. — Завтра увидимся, только в гараже не кури.
— Боитесь, что гараж спалю?
— Боюсь, что ты сгоришь по дурости! Выпивка и закуска в холодильнике, можешь поужинать.
В это время снаружи гаража раздалось размеренное бормотание хорошо отрегулированного двигателя, и Николай Николаевич стал торопливо снимать комбинезон. Когда Крутояров вышел из гаража чтобы проводить хозяина, а заодно и перекурить, то увидел, как персональный водитель уважительно распахивает перед Николаем Николаевичем дверцу поблёскивающей чёрным лаком «крутой» иномарки. У Кости отвисла челюсть, а сигарета выпала из рук.
— А это…? — начал было Костя, но так и не смог сформировать вопрос.
— Это для души, — улыбнулся Николай Николаевич и кивнул в сторону гаража. — А вот это — и он ткнул пальцем в открытый салон иномарки, — это положено по работе.
И уехал, оставив Костю ломать голову над вопросом, каким боком к нему повернулась судьба на этот раз.
Глава 5
г. Санкт-Петербург. Лето 18** года.
Из дневниковых записей г-на Саратозина
Так уж сложилось, что в этом городе у меня нет друзей, и мысли свои и чувства я могу доверить только бумаге. Впрочем, друзей у меня не было и в Саратовской губернии, откуда я благополучно сбежал прошлым летом. Сказать по чести, я не хотел уезжать из тихого провинциального городка, коим является Саратов. Если бы не мой дар — моё проклятье, я бы до сих пор бродил по заливным волжским лугам, подставляя лицо тёплому, насыщенному горьковатым полынным запахом ветру.
Всё изменилось в один миг, когда я осознал, что я — избранный. Однако, если быть предельно честным, всё изменилось гораздо раньше: в тот день, когда я впервые услышал словосочетание «незаконно рождённый».
Батюшка мой — крупнейший в губернии помещик и скототорговец, всегда был богатым человеком. Богатство он унаследовал от отца, и после нескольких лет упорного труда, значительно приумножил его. Я сознательно не называю ни своего имени, ни имени своих родителей, так как в записках намерен быть предельно откровенным, и признаваться в ужасных вещах. Поэтому из опасения, что эти бумаги попадут в руки чужого человека, который сможет придать их огласке, я решил назваться чужим именем. Не мудрствуя лукаво, я решил стать Евгением Саратозиным, вложив в новую фамилию название моего любимого города.
Так вот, в один прекрасный день батюшка, подражая богатым соседям, а может быть, просто из барского каприза, пожелал выписать из солнечной Италии учителя, который бы обучал одичавшего в приволжских степях русского скотопромышленника музыке и хорошим светским манерам. Надо сказать, что у батюшки в те годы был неплохой баритон, и в минуты досуга он любил, перебирая гитарные струны, вполголоса напевать какой-нибудь простенький любовный романс. Уж не знаю, как и с кем договаривался батюшка, а только по весне, как только просохли дороги, в наши саратовские Палестины приехала тридцатилетняя итальянка с копной жгучих чёрных волос и миндалевидными глазами. Именно такой я запомнил свою матушку, изображённую на портрете, который на моей памяти всегда висел в гостиной. Портрет был заказан отцом у довольно известного петербургского художника. В тот год он и матушка выезжали в Санкт-Петербург, чтобы последняя могла воочию убедиться в величии Северной Пальмиры, и сравнить фонтаны Рима с водной феерией фонтанов Петергофа.
Я неоднократно замечал, как батюшка, проходя через залу, невольно замедлял шаг, и взор его с тоской всегда был обращён в сторону портрета своей прекрасной итальянской любовницы, которой, по сути, и была моя грешная матушка. Я никогда не знал материнской любви, и не могу сказать, что жалею об этом: нельзя жалеть о том, чего не знаешь! Сразу же после моего рождения моя матушка покинула пределы Российской Империи и вернулась к себе на родину. С той самой минуты, когда коляска с ней выехала за ворота усадьбы, ни я, ни мой отец больше никогда не слышали об этой удивительной женщине. Младенцем я был отдан на воспитание старой кормилице, которая заменила мне мать. Я рос в неведении своего незавидного положения, и был счастлив. Отец любил и баловал меня. Я был всегда сыт, хорошо одет, и жил на положении барчука, коим по законам Российской Империи не являлся. В семь лет отец нанял мне учителей, и я получил домашнее, но вполне приличное образование. Однажды моя старая кормилица, которая продолжала заботиться обо мне, заболела, и я, набегавшись с крестьянской детворой по окрестным лугам, пришёл на кухню и сказал, чтобы мне подали обед в мою комнату. На что замученная работой повариха Фёкла зло ответила: «Нечего по комнатам шастать! Садись за стол и жри здесь, чай, не барин»! Тогда я ничего не понял, поэтому обратился за разъяснениями к батюшке. Не знаю, что его в тот момент так разозлило, но только Фёклу по его приказу нещадно выпороли на конюшне. Немного остыв, батюшка пригласил меня в свой кабинет, где приоткрыл мне тайну моего рождения. Это и был тот злосчастный день, когда я впервые осознал словосочетание «незаконно рождённый». Эти два казённых слова были для меня как клеймо, как свидетельство моей неполноценности.
Однако я не желал оставаться человеком второго сорта, и не собирался мириться со сложившимся положением вещей. С этого момента я стал усиленно думать, как бы мне прославиться. Да-да, я не оговорился, я не ставил для себя целью совершить громкое географическое открытие или вывести формулу нового химического элемента. Я собирался стать известным всё равно каким способом, лишь бы обо мне заговорили в России, а ещё лучше — во всём мире. Тогда я не понимал того, что в этот момент ступил на путь греха, ибо гордыня есть грех. Позже я много раз задавал себе вопрос: виновен ли я? В чём моя вина? В том, что я был рождён по прихоти моих родителей вне брака? Почему с первых самостоятельных шагов я должен был доказывать обществу то, что было ясно и без доказательств. Я не был уродом или умалишённым, я был хорошо образован и обучен приличным манерам, я знал три языка, и мог с достоинством вести себя на светском рауте. Однако общество отказывалось видеть во мне равного, и не считало меня своим полезным членом. И тогда я возненавидел его. Не сразу, это не было безотчётным порывом обиженной души несчастного юноши. Моя ненависть созревала подобно отравленному плоду, питаясь моими духовными терзаниями и наливаясь ядом моих сердечных обид. Общество, подобно пресловутому Понтию Пилату, умыло руки, предоставляя мне возможность самому, побарахтавшись во всех его мерзостях, опуститься на дно и стать изгоем не только по положению, но и по сути. Меня отвергли, словно прокажённого.
Люди, которые проповедовали христианские ценности и были образцом добродетели, сами того не ведая, вырастили из меня монстра, но виновен ли в этом я? Я десятки раз задавал себе этот вопрос и не находил ответа.
Однако житие наше, по моему мнению, есть не что иное, как сообщающиеся сосуды, и если в одном из них убыло, то в другом обязательно прибудет. Так что же я получил взамен дворянского звания и причитающихся при этом привилегий? Взамен, кроме иссушающей душу ненависти и жажды прославиться, я получил таинственный дар. За это я заплатил очень высокую цену: свою бессмертную душу. Заплатил не торгуясь, ибо к моменту совершения сделки душа моя была пуста, и напоминала скорее высохшую египетскую мумию, чем дар божий.
А ведь всё могло быть по-другому.
В начале мая, когда зацвели сады, и степь покрылась ковром из красных и жёлтых тюльпанов, к нам в имение заехал сосед, помещик Нил Силыч Старгородцев. Да не просто заехал, а заехал погостить вместе со своей дочерью Варенькой. Надо ли говорить, что Варенька была прелестной девушкой? Думаю, что надо, ибо как передать то смутное волнение, то ощущение грядущего праздника, которое я пережил, впервые увидав её белозубую улыбку, и её глаза, в которых откровенно плясала пара бесенят. Гостили они ровно неделю, но что это была за неделя! Я и Варенька всё время проводили вдвоём: гуляли по берегу Волги, сидели в увитой молодым плющом беседке, и даже вместе рыбачили с мостков. Надо сказать, что Варенька была на пару лет меня старше и обладала куда более богатым жизненным опытом, чем я, поэтому в силу своего неуёмного девичьего характера всегда являлась заводилой и придумщицей наших невинных развлечений. Помниться, как-то под вечер мы с ней сидели в беседке и о чём-то тихо ворковали. Другого слова, право же, не подберу — именно ворковали, точнее, говорила она, а я заворожённо глядел на неё, и в душе моей творилось чёрт знает что! Здесь же в беседке, по распоряжению моего батюшки, был накрыт чайный столик. Я предложил Вареньке чаю, но она отказалась. Весело завертев головой и шутливо топнув обутой в маленькую аккуратную туфельку ножкой, эта очаровательная бестия потребовала парного молока. Я лично сбегал на кухню, где под неодобрительное ворчание Фёклы, схватил крынку парного молока и снова помчался в сад. Моё возвращение Варенька встретила нетерпеливыми подскоками и похлопыванием в ладоши. Торопливо взяв из моих рук крынку, она стала пить молоко маленькими глотками, а я заворожённо смотрел, как молочная капелька скатилась из уголка её губ и поползла по похожей на спелый персик девичьей щёчке, а потом дальше, по загорелой золотистой коже её шеи. Я был молод, и в общении с противоположным полом до смешного неопытен, поэтому не знал, как описать то странное болезненно-сладостное чувство, которое в тот самый момент зародилось в моей юной душе.