Виктор Черняк - Жульё
Северные настаивали на крутых мерах, крайних, по мнению Чорка, неоправданно жестоких.
Слушал внимательно, поражаясь страстности северян, только приступившим к первоначальному накопительству, трое говорили, перебивая друг-друга, не солидно; присматривался к четвертому, предпочитавшему молчание, как и он сам. Когда сотрясение воздуха надоело, Чорк поднял руку и впился взглядом в собственную ладонь, тщась в узорах ветвящихся линий, прочитать судьбу, северяне почтительно умолкли, и Чорк предложил свой план, никто не посмел обсуждать его даже в мелочах, приняли безоговорочно: северяне со временем станут все более рассчитывать на его покровительство, выходило, что травля Фердуевой, ее несговорчивость, работают на Чорка, поднимают до уровня третейского судьи и позволяют выказывать мудрость в решении запутанных дел.
Северян Чорк проводил до их машин, оперся о дверь с витражами, царапнул по цветному стеклу и неудовлетворенный, вынул из бокового кармана замшевый лоскут, подышал на желтые, синие, красные поверхности в местах замутнения, круговыми движениями принялся протирать. Старуха, напоминающая высушенное корневище, ковыляла на скрюченных ногах по несколотому, вздыбленному льду тротуара, в восторге замерла, в глазах полыхнуло: хозяин! Чорк ласково посмотрел на изъеденное годами существо, крикнул кому-то из шестерок, через минуту сунул старухе промасленный пакет с горячими пирогами. Старуха засияла блеском младости, слова благодарности так и не вырвались из шамкающего рта, но Чорк и не хотел их слышать, поддержал женщину за локоть и чуть подтолкнул к углу переулка, сам себе не признаваясь, не хотел, чтоб рядом с дверью его заведения разевали рты заложники тягостных лет, нищенски одетые, за версту видно, что несчастные.
За столом на отапливаемой террасе почуваевской дачи расселись Фердуева, Пачкун - дон Агильяр, Наташка Дрын, Дурасников рядом со Светкой Приманкой, Мишка Шурф, Акулетта и Васька Помреж.
Жену Почуваев отправил домой, хлопотал у стола сам. Почуваев дружил с Пачкуном много лет. Никто б не поверил, с чего началось. Пачкун подцепил в середине семидесятых восемнадцатилетнюю дочь Почуваева и закрутил с девицей. Полковник - тогда еще Почуваев хаживал под погонами - негодовал, грозил в запальчивости разрядить двухстволку в брюхо соблазнителя.
Однажды Пачкун вытребовал Почуваева в ресторан для объяснений. Почуваев, хоть и кипел, согласился. Пачкун расшибся в доску: халдеи носились пулями, принимали полковника по-царски. Под коньячок и икорку Пачкун изложил соображения: девка в соку и хуже, если станет шнырять от малолетки к малолетке, тут и болезни, и аборты, и материально по нулям, а если в любовь заиграется, то травиться начнет или чиркнет по венам... Почуваев слушал, приливами краснел, как видно от коньяка, и резоны седовласого красавца представлялись все более убедительными. Расстались друзьями, с тех пор в доме Почуваева не переводились невиданные продукты и дары к датам, а позже Пачкун самолично помог выдать дочь замуж за офицерика - так желал Почуваев, хотя Пачкун уверял отца возлюбленной, что выбор не верен и склонял к толковым молодым директорам магазинов; Эм Эм тогда еще подрастерял не все иллюзии и даже любил поглаживать тайком от жены офицерский кортик. Вытекли годы, и Почуваев смекнул, что дочь в далеком военном городке несчастна, Пачкун зрил будущее насквозь не хуже рентгеновского аппарата, и сейчас отставник приглашал Пачкуна часто, каждый раз плачась в жилетку, что дочь страдает. Пачкун обещал помочь, хотя и укорял Почуваева стародавней несговорчивостью и не преминул указать, что девице теперь за тридцать и ребенок, а молодые директора магазинов цены себе сложить не могут; на всхлипывающее почуваевское неужто ничего нельзя поделать? - Пачкун указал, что счастье дочери штука непростая, но устроил Почуваева в сторожа к Фердуевой, и теперь отец единственной дочери проливал золотой дождь на несчастливицу, время от времени напоминая дону Агильяру директора магазина или торга, или общепитовского треста.
Почуваев с Пачкуном напоминали отца и сына, только Почуваев играл роль послушного, ловящего каждое слово сына, а Пачкун как раз выступал родителем строгим, но любящим.
Мишка Шурф решил томадить, и первые три стопки под его чутким руководством проскочили в считанные минуты.
Дурасников, как человек государственный, поначалу себя не ронял среди этого народца, ушлого, но в жизни не сиживавшего за начальственными столами в кабинетах при табличках, но после третьей, от жара внутри и тепла бедра Приманки, зампред поплыл, и Шурф стал его раздражать и чернотой волос, и складностью речи, и вызывающей привозной одеждой, и разницей в годах не в пользу Дурасникова, и даже тем, что холодная дворянская красота Акулетты превосходила безмерно пастушескую смазливость уготованной зампреду Светки Приманки.
Дурасников поднялся, все умолкли: все ж чуют разницу, скоты, смекают, что я на клапане, а они только мелькают с ведрами на водопое, мной организованном.
Приманка переживала недавнюю стычку на крыльце с Фердуевой, Нина Пантелеевна осведомилась привезла ли Приманка тысячу, а когда услышала, что нет, ласково улыбнулась, выдохнув лишь тягучее ну-ну... Шаболовский спекуль обещал раздобыть Светке штуку, но подвел, Светка не сомневалась, для мальчонки штука не деньги, чего ее раздобывать, значит зажал и точка, больше к телу допуска не получит. Серьезность требований Фердуевой страшила, не отличаясь умом, Светка, доверялась инстинктам, подсказывающими, что опасность рядом нешуточная.
Почуваев не видел сидящих за столом, а лишь скакал глазами по банкам с солениями и маринадами, отставнику подыгрывало солнце, высвечивая содержимое банок и рассыпая блики пропущенных сквозь стекло и настоянных чесночными ароматами лучей по белоснежной скатерти.
Шурф рассматривал синие подглазья Акулетты и понимал, что всем видно: пара Шурф-Акулетта провели бессонную ночь в любезных сердцу упражнениях.
Помреж, пожалуй единственный, неустанно думал о северянах и чутко предвидел, что последний ход еще не сделан. Сторожевые навары приучили Помрежа к широте и возможности не думать о деньгах после долгих лет околотворческой бескормицы. Сил изменить жизнь, к тому же к худшему, Васька в себе не обнаруживал, от водки тоска не отпустила, даже прихватила злобнее, яростнее.
Акулетта процеживала лица присутствующих васильковыми глазищами и привычно сравнивала соотечественников с иноземельными мужчинами. Сравнение в пользу последних, соотечественники, даже при деньгах, не обладали этакой, с молоком матери впитанной, уверенностью в завтрашнем куске хлеба и лоском, как гости издалека.
Застолье растревоженно гудело, с каждой рюмкой волны шумливости все большими гребнями обдавали разгоряченные головы, отражались в стекле террасы и вновь обрушивались на закусывающих, смешиваясь с уже новыми звуками: звяканьем приборов, дребезжанием хрусталя, репликами, хохотом, шуршанием хлебницы, таскаемой по столу в разные стороны.
Крошечный домик Кордо через узкую улочку, не проезжую ни в какие времена года, сквозь покосившийся забор смотрел как раз на хоромы Почуваева. Метрах в тридцати, на забетонированном пустыре отдыхали машины, доставившие гостей отставника из столицы. Апраксин, сидя на обшарпанном табурете, изучал домину через улицу, видел люд на террасе, и по мельтешению теней, по выпрыгивающим, будто чертики из табакерки, по проваливающимся, будто под лед фигуркам понимал, что гульба разыгралась не шуточная. Банька Почуваева желтела свежезалаченным деревом, отороченная по низу снежными отвалами. Сквозь стекло ходуном ходившей террасы тремя огненными пятнами рдели охапки свежих цветов: одну приволок Помреж, две Пачкун, вроде от себя и от Дурасникова для дам. Дон Агильяр не сомневался, что зампред дарить цветы женщинам или еще не научился, или давно забыл.
Кордо вывалил на блюдо невесть какой старины с трещинами склеенных кусков шестиглазую яичницу, Апраксин вскрыл банки, не отрываясь от женских ликов, мелькающих так близко и так недостижимо далеко, будто меж ареной гульбы и хибарой Кордо пластались многосоткилометровые непреодолимые пространства.
Дурасников приклеил взор к скособоченному домишке через дорогу, разглядел в оконце герань в убогом горшке, нырнул в воспоминания детства, и застольная речь его вмиг окрасилась необходимой всечеловечностью, высоко ценимой, и после определенного числа рюмок непременно вызывающей намокание глаз у людей с некрепкими нервами или жестких, но не лишающих себя удовольствия подраспуститься, на глазах других, отлично понимая, что слезы, скупые, невольные ничего кроме пользы не принесут, многие из присутствующих заподозрят себя в неверном отношении к слезливому имярек, который вроде б подлец и мерзавец, а вот, поди же, всплакнул, сукин сын, и тем путает сторонних наблюдателей, уводит от однозначности: кто ж все-таки за столом - друг или враг?