Леонид Федоров - Злой Сатурн
— На иждивение, стало быть, прибыл? А мужик ты, видать, крепкий, мог бы еще поработать.
— Пошел ты… знаешь куда? Мишка меня рабочим на станцию определил. Работы тут — будь здоров! Цельный штабель свай изготовил, крыши у изб перекрыл, лодки починил. От работы не бегаю. Все могу: и сапоги сошью, и всякое другое прочее не хуже иного сделаю. — Он сердито засопел и притушил папиросу о столешницу. — Справляю, а все едино душа не лежит. Не по мне это. Я, паря, десять годков лесником пробыл. Может, свой век на кордоне бы и кончил, кабы не лиха беда… Через ее кувырком все пошло… Места своего теперь никак не найду. Мыкался по свету, покуда Мишка не отписал, — приезжай, дескать, батя, леса тута немереные, нехоженые. Лес и взаправду здесь дикий, только больно уж квелый. Добрый-то только по бровкам растет, а чуть дальше — болота. А в ем — кривулина на кривулине, на оглоблю лесину не выберешь. Уеду я отсюда. Охота мне в настоящем бору пожить, чтобы дерева, как свечи, в небо… И чтоб окрест меня никого не было. Людей мне не надо! Только чтоб я да сосны. И чтоб ходил я за имя, как за малыми детьми, да, как растут, глядел… Но, видать, зря про то думаю, жизнь-то под уклон пошла. Впереди что? Бугор, и все. Что жил ты на свете, что не жил — никто о том знать не будет.
Севка хмуро усмехнулся, вспомнив слова Лихолетова: «Все помрем, трава вырастет, вот и все». Жизнь казалась Севке простой и ясной дорогой, начала которой он не помнил, а о конце никогда не задумывался. Отец, не очень грамотный, но по-деревенски мудрый старик, привил сыну несложные в принципе, но твердые понятия о месте человека на земле. Научил ценить труд и беречь то, что предоставила природа в распоряжение людей. Отец верит, что каждый человек должен оставить на земле след, будь то дети, построенный своими руками дом, выращенное дерево или вспаханное поле.
Вот и Зяблов, разве он пыль на ветру? Что у него на душе и на совести — поди разбери. Не по гладенькой дорожке жизнь прошел, ясно… И все же и он хочет о себе добрую память оставить на земле. Ну а что людей сторонится — не Севке его судить. Одно ясно — не звонарь, к делу тянется. Севку тронуло, как Зяблов о деревьях говорил, словно о живых существах. А может быть, этот бродяга, перекати-поле, еще и нашел бы себя на каком-нибудь лесном кордоне?
Поколебавшись немного, Севка предложил:
— Слушай, у меня батя объездчиком в Нагорном. Хочешь, поговорит с лесничим? Кордон там есть, с которого люди бегут, — место больно глухое. Не забоишься? Лет восемь назад там пожар был, полсотни гектар выгорело. Теперь земля — как шлак после сильного огня. До сих пор, кроме чахлой травы, ничего не растет. Назвали то место «Гиблой еланью», а потом и кордон так называться стал. Взялся бы?..
Зяблов даже привстал со скамьи.
— Неужто договориться сможешь? Милай, да я б у тебя по гроб жизни в долгу был. А что касательно прозванья — по мне пущай хоть чертовым именуют. Был бы кордон, а елань все едино лесом засадят.
— Попробую батю уговорить. Документы-то у тебя в порядке?
— А как же! Только по ним не берут меня на лесную работу — дескать, доверие потерял.
— Это как понять? — опешил Севка. — Проворовался, что ли?
По лицу Зяблова пошли красные пятна. Он сжал огромные кулаки.
— Кабы кто другой такое сказал — глотку бы перервал. Отродясь за мной воровства не водилось. Осужден был, не таюсь. Кровь пролил, а чтоб воровать — того не было. — Он насупился, вздохнул. — Дай-кось еще закурить. — Жадно затянулся. Взглянул на Севку тоскливыми глазами. — Ладно! Скажу уж, как дело было. Работал я лесником. Сперва все хорошо было. А потом примечать начал, что лесничий при отводе делян мухлюет. Ну, к примеру, на деляне тыщу кубов нарубить можно, а он в бумаге пишет — пятьсот. И директор леспромхоза половину заготовок сдает в зачет плана, а другую половину — налево… Как разобрался я в этом мошенстве, приехал в контору, к лесничему, и всю правду-матку ему и выложил — совесть-то надо иметь!
Слово за слово — и сцепились мы с ним, как кочеты. Он мужик крепкий был, что твой бугай. Врезал он мне душевно: один глаз сразу заплыл, а вторым гляжу, как сквозь туман красный. Прижал он меня в угол и, гад, сулит: «В тюрьме сгною! Так оберну дело, что все тебе пришьют. А под ногами путаться не будешь, так и свой кусок получишь».
На меня тут затмение нашло. Отпихнул я его, схватил со стола какую-то чугунину и хрястнул по башке. Опамятовался, гляжу: в руке у меня из чугуна статуй — мужик с рогами. И помнилось мне, что мужик тот мне еще язык кажет и так вредно усмехается, что я вовсе разума лишился. Швырнул куда-то чугунину, выбежал из конторы и не помню, как на кордон к себе ускакал… Там меня и взяли.
Дружки лесничего всполошились. Наплели на меня с три короба. А время тогда, сам Знаешь, какое было. Перед войной. Особо разбираться не стали. Дали мне, паря, полной мерой, на всю катушку, да еще с привеском.
В колонии, конечно, не сладко пришлось. Хорошо хоть, лес рубить — дело привычное. Норму свою перевыполнял. Начальство бригадиром назначило. А я вовсю вкалываю — в работе-то легше, о своей доле меньше думается. Сколько-то годков отбухал, и тут берут меня и везут в город. Ну, думаю, еще за что-то добавят, не иначе. Думал-думал и решил бежать. Упросил конвоира, чтоб сводил меня по нужде, а сам на всем ходу и сиганул из вагона. — Зяблов поежился. Взял папиросу. Ломая спички, долго раскуривал. — Не рассчитал, неаккуратно прыгнул. Ударился мордой о пикетный столбик у полотна. Мне уж в больнице, когда через два дня оклемался, все рассказали. Охранник поезд остановил, подобрал меня и к фершалу доставил. Ругался, говорит, страсть!
Подлечили — и в суд. Там только и узнал, что должен показания как свидетель дать по делу того директора леспромхоза, что с моим лесничим лес воровал. Дали ему что положено, а мое дело суд на пересмотр направил. Вскоре и выпустили. Кажись бы, все по-хорошему обернулось. Как же! — Он сунул Севке под нос здоровую дулю. — Обратно-то в лесники не берут! Боятся…
— Батю не испугаешь.
На изуродованном лице Зяблова мелькнуло подобие улыбки.
— Вот и ладно. Ты когда вобрат едешь? Возьмешь меня с собой? Может, и вправду поталанит — попаду на кордон.
— Сидеть здесь некогда, послезавтра отчалим. А теперь на боковую…
Севка уже начал дремать, когда с полатей донесся приглушенный шепот:
— Паря, а паря! Не спишь? Вы тут разговор вели про какого-то Верескова. Его, случаем, не Максимом звали?
— Максимом. А ты откуда знаешь?
— В колонии вместях сидели.
— Врешь! — Севка рывком вскочил с тулупа.
— Да с чего мне?
— Однофамилец просто. Какой он из себя был?
— Ну, ростом с тебя… Волосом рус. Глаза серые вроде… Примет особых не было. Да, вот раз в бане с ним мылись, рубец у него здоровый заметил на груди, во-от такой. Осколком, сказал, зацепило.
Севка растерянно заморгал. Надо же! Как же так — столько лет они знали Верескова, кто бы мог подумать, что он был в заключении. Это Вересков-то! Никогда ни единым словом не обмолвился он об этом. Нет, не может быть. Ошибка какая-то.
Зяблов, почуяв смятение Севки, сказал ободряюще:
— Да ты не переживай. Он тебе кто, родня? Нет? Ну, все едино… Ты не сомневайся. Мужик он правильный был. С шушерой не вожжался. Его в колонии уважали. Он, видать, переживал шибко, но гордый был — виду не казал.
Севка был настолько ошеломлен услышанным, что заснул только перед рассветом, всю ночь проворочавшись на тулупе. Разбудил его Антоныч.
— Горазд ты спать, насилу растолкал. По реке сало пошло, смываться надо срочно. Главное — на Шаманку успеть выбраться. Она еще неделю продержится, а здесь, того и гляди, лед станет — будем куковать до весны.
Сна как не бывало. Натягивая на ходу куртку, Севка выскочил из избы и сразу окунулся в промозглую сырость. С неба неторопливо, вперемежку с дождем, падали хлопья снега. Под его тяжестью до самой земли поникли еловые ветки. Снег облепил избы, прясла, засыпал дорожки, упрятал осеннюю грязь. Сквозь его завесь мутно проглядывалась гребенка ельника на другом берегу реки. По черной, неприветливой воде плыли рыхлые белые хлопья — вестники скорого ледостава. У мостков, обледенелый и засыпанный снегом, стоял катер, прихваченный у бортов узкой каемкой ледяного припая.
Севка поморщился. Повернулся к Антонычу.
— Готовь катер. Снег скидай да лед счисти. Я тебе в подмогу Зяблова пришлю, он с нами поедет.
— Да уж доложился он. Пошел харч в дорогу собирать. Слышь, а не опасный он мужик? Уж больно рожа у него разбойная.
— Смотри-ка, лицо ему не нравится! Он тебе что, невеста?
— Ну, гляди, дело твое, как ты есть командир корабля, — в голосе Антоныча прозвучала насмешка.
— Кончай травить. Через час-другой отчалим. Я пока на метеостанцию слетаю, может, радиограмма для нас есть.