Мануэль Скорса - Гарабомбо-невидимка
Туман похищал последние звезды. В августе по утрам холодно и темновато. Гарабомбо вздрогнул, вдохнув воздух, но подумал о том, как отличается этот честный холод от лукавого лимского тумана. Он вышел улицей Болоньези; ему хотелось взглянуть на. субпрефектуру, породившую его беды. Он вступил на площадь; городок еще не проснулся. Голубые двери были закрыты. Карлик Ремихио ковылял к колокольне, за ним шли три собаки.
– Ремихио!
Горбун обернулся и заморгал.
– Кто там?
– Не помнишь меня? Я Гарабомбо. Гарабомбо я, братец! Твои друг…
– Кто там? – повторил Ремихио. – Не вижу без очков!
Он пошарил в карманах рубища, испещренного разноцветными заплатами, и вынул очки без стекол. Оправу эту бросил в мусор какой-то выпивший коммивояжер, а он подобрал. Ремихио притворялся, что без очков не видит. Водрузив их на нос, он воскликнул:
– Гарабомбо!
– Как живешь, Ремихио?
Гарабомбо нежно погладил его по головке, по редким волосикам.
– Когда ты приехал, Гарабомбо?
– Вчера.
Карлик нахмурился.
– Почему мне не сообщил?
– Следят за мной, Ремихио.
– Ты из Лимы?
– Из Лимы, дружок.
– Конфет привез?
– Нет.
Ремихио снял очки и двинулся было в путь.
– Лавки откроют, я куплю, Ремихио.
Карлик надел очки. На площади появлялись зябкие пончо.
– Купишь лимонных леденцов, напишу про тебя президенту. Сегодня и напишу. Знаешь, мы с ним кумовья.
– Знаю, – солгал Гарабомбо, – как не знать!
– Вот лавка открылась, у Солидоро-коротышки.
…Зоркий Глаз ощетинился.
– Какое еще доказательство?
Коротышка пробормотал:
– Говорят, вы просто чудотворец. В муху попадете за пятьсот метров, но хозяин мой…
Зоркий Глаз криво улыбнулся.
– Какого тебе рожна?
– Сами знаете их, хозяев. Я что, я человек подневольный!
– Болтун ты, и больше ничего.
– Не сердитесь, начальничек. Прислали меня.
Он пододвинул к нему бутылку. Зоркий Глаз смягчился.
– Собаку видишь?
Черный шелудивый пес скакал по серым скалам.
Зоркий Глаз поднял винтовку. Собака подпрыгнула в воздух.
– Матерь божия!
– Помнишь, я тебе говорил, что и тебе перепадет?
– Помню, начальничек…
– Так вот, катись ко всем свиньям.
– Слушаюсь, начальничек.
– Катись-ка ты…
– Как прикажете…
– Купишь апельсиновых, скажу куму, что тебя, заставляют просвечивать. Это не по закону!
– Спасибо, дружок!
Гарабомбо шел медленно, чтобы не обидеть хромого.
– Bсe расскажу – и как выгоняли, и вещи забирали, и грабили, и били, и стреляли. Все расскажу! И попрошу, чтобы назначили меня префектом.
На письма к власть имущим Ремихио тратил половину времени, другую половину – на барышню Консуэло. Гарабомбо знал, что он возненавидит того, кто усомнится в его дружбе с президентом, с архиепископом или с председателем Верховного суда. Ремихио устал взывать к местным властям и уже несколько месяцев писал прямо наверх. Когда-то он совал свои письма под двери, пользуясь тьмой. Письма были нелепы, но хлопоты они порождали, ибо Ремихио пересказывал там разговоры, разоблачал тайны, открывал то, что многие открыть не хотели. Но с тех пор, как новый начальник почты посоветовал рвать письма, не читая, Янауанка обрела покой, а карлик впал в отчаяние. Теперь он писал наверх и говорил всем: «Надоело мне возиться с мелкой сошкой!»
Леденцы он сосал до наглости жадно.
– Хочешь, генералу про тебя напишу. Ты скажи, Гарабомбо.
Гарабомбо не решился сообщить, что генерал Одриа уже не у власти.
– Собак моих знаешь?
– Нет, дружок.
– Сержант! Судья! Субпрефект! – визгливо крикнул карлик.
Собаки прибежали, виляя хвостом, но Ремихио, скривив рот, издал страшный вой и упал на землю. На губах его выступила пена, глаза закатились. Гарабомбо вынул грязный платок, чтобы засунуть ему между зубов. Шел седьмой час.
– Отче наш, иже еси на небесех… – стал он молиться, не зная, что ему делать, и печально глядя на искаженное лицо.
– Надо к нам его отнести, – сказал дон Крисанто. Он был главным пекарем в «Звезде», единственной здешней булочной. Ремихио говорил, что и он там работает. И впрямь, когда пекари кончали свое дело, он спал в пекарне, на мешках. Донья Янайяко, хозяйка, терпеть его не могла, но пекари защищали, ибо он оказывал им ценнейшие услуги – писал письма. Булочки он продавал в убыток, и донья Янайяко давно бы выгнала его, если бы не знала, что с ним уйдут и пекари, а Других здесь не найти. И она покорилась судьбе. Сейчас она с жалостью и отвращением глядела, как дон Крисанто и Гарабомбо втаскивают его э пекарню.
– Когда его бог приберет?…
В голосе ее было больше надежды, чем жалости.
Гарабомбо взмахнул перед ней шляпой и удалился. Остановился он на углу улицы Уальяга, там, – где начинался спуск к реке, которую называли и Чаупиуарангой, и Уальягой, кто как хотел. Для смиренных она была Чаупиуарангой, а для гордых – Уальягой, бабушкой Амазонки. Гарабомбо звал ее Чаупиауарангой. Молчаливые пончо шли к лавкам. Старик Ловатон открывал аптеку. Гарабомбо на него не глядел. Пусть лучше не знают, что он провел ночь с главой общины! Еще на подходе к этому углу сердце у него екнуло – из-за домов, погоняя навьюченных мулов, вышли Понсьяно Хименес и Одонисьо Кристобаль. Гарабомбо вздрогнул. Оба они были из Чинче, мало того – их обоих освободили потому, что он все взял на себя. Он поспешил к ним, улыбаясь во весь рот. Глаза его сияли радостью встречи, памятью бед, желаньем откровенной беседы.
– Как хорошо, братцы! Вот повезло мне, что вас встретил! Но Хименес и Кристобаль, его не видя, снимали с мулов мешки, в которых, по всей вероятности, было мясо.
– Что с тобой, Понсьяно? Неужели я так отощал? Не узнаешь меня?
Понсьяно Хименес был обязан ему не только свободой – без Гарабомбо он не выжил бы в тюрьме. Он плакал там ночи напролет. Только запрут их в бараке, бухался на колени перед святой Розой Лимской и ревел. Не мог он в тюрьме. Другие большей частью терпели и молчали, а он чуть с ума не сошел. Если бы Гарабомбо его не утешал, если бы Гарабомбо не взял все на себя, вернулись бы они в Чинче?
– Да Гарабомбо я, Понсьянсито!
Но Хименес разгружал мешки так спокойно, что Гарабомбо озарило: а ведь он его не видит! Не видит! Гарабомбо стоял на том самом углу, где семь лет назад заболел роковым недугом, и время для него остановилось. Ему стало страшно; все улетучилось – и убеждения, и слова политических. Он думал, дрожа, что недуг гнездится не в теле, его напускает место, его вдыхаешь о этим разреженным воздухом. Потому ему и полегчало, что его увезли насильно, удалили от гнусных миазмов, а когда он снова, вступил на землю своей беды, болезнь овладела им, растворила, испарила его плоть.
– Ты не узнал меня, Кристобалито?
Не отвечал и Кристобаль. Он потолстел. Из тюрьмы он уходил тощим, теперь стал жирным. Он-то трусом не был. Все месяцы, что они просидели, он неустанно плел стулья. «Тюрьма но молотилка, – говорил он. – Кому пора умереть, тот где хочешь умрет». Но Кристобаль не оглянулся, и Гарабомбо отступил, качаясь. Голова у него кружилась, он прислонился к стене. Дома, люди, лошади метались в его испуганном мозгу. Он вспомнил, как левак Мочо растолковывал ему, чем он болен. Да, но то было в Лиме! А тут, в Янауанке? Мочо тут не бывал. Солнце сверкало на крышах, изъеденных зеленью и запустеньем. Гарабомбо забыл о чем его просил аптекарь, и пошел к нему.
– Что с тобой, сынок? – спросил Ловатон, испугавшись, что он такой бледный. – А я думал, ты идешь в Чинче!
Гарабомбо подождал, пока уйдет покупательница, и рассказал что с ним стряслось. Старик опечалился.
– Какая там болезнь, Гарабомбо! Не хотят они тебя видеть. Ты знаешь, они теперь надсмотрщиками в поместье?
– Что ты говоришь, дон Хуанчо?
Гарабомбо вцепился в испачканное дерево прилавка.
– То, что слышишь, сынок. Их очень любит зять номер один.
У владельца огромных земель, называемых Чинче, было много зятьев, и крестьяне знали их не столько по именам, сколько по номерам, в том порядке, в каком они женились. Антолино был зятем № 1; Эберто – зятем № 2; Сакраменто – зятем № 3; Прематуро – зятем № 4. Любимцем хозяина был Антолино. Зять № 2 отличался похотливостью и чувствительностью. Зять № 3 пил. Его волновали только водка и бабы, которыми с ним делился дон Гастон. Зять № 4 был своенравен, злопамятен и жесток. Своих пеонов он безжалостно наказывал за малейшую провинность. Две недели тому назад Освальдо Гусман нечаянно положил кусок бронзы в мешок с углем. Зять № 4 велел подвесить его на каменной арке помещичьего дома, где он и провисел три дня, как он ни плакал и ни молил. Зять № 4 не сдался, когда его дочери стали перед ним на колени и просили: «Папочка, отвяжи его! Отвяжи ради нас!» Отвязали Гусмана лишь после того, как зять № 1 вернулся с попойки, и стоны мешали ему отоспаться.