Василий Казаринов - Тень жары
Потолок обмахивал павлиний хвост рекламного неона — под крышей соседнего дома свила себе гнездо какая-то рекламная птица; с ровными промежутками она кукарекала свою рекламную песню и клевала окно жгуче-красными вспышками — присутствие на потолке пульсирующего света составляло, наверное, единственное неудобство жилища, миниатюрность которого, как я уже заметил, превосходила все мыслимые нормы. Это, строго говоря, квартира-портмоне. Состоит из трех тесно притиснутых друг к другу кармашков: кухня, совмещенный санузел и комната, перегороженная стеллажом с тем расчетом, чтобы отделить спальную половину от, так сказать, гостиной.
Когда я проснулся, она забросила удочку.
Где я работаю? Так, в одной фирме… В фирме? Это интересно. Хорошо платят? Платят прилично. А что за род деятельности? Да так, бизнес… А что за бизнес?
– Это коммерческая тайна, но уж ладно… Только тебе. Дай на ухо скажу. Тс-с-с… Мы бьем слонов в Африке и сбываем тут слоновую кость.
К утру сферы деятельности нашей конторы расширились: от поставок заинтересованным организациям и частным лицам механических мастурбаторов до торговли наукоемкими технологиями — давненько я не врал настолько изобретательно и вдохновенно.
7
Ночью я неожиданно проснулся.
Что меня разбудило, я не понимал. В комнате полыхали вспышки рекламного неона. Девушка с римских окраин ворочалась во сне и постанывала. На кухне ритмично капала вода: кран течет — до чего же занудный, выматывающий душу звук!.. Однако ни вспышки света в окне, ни приглушенные ночные звуки не могли меня выдернуть из глубокого забытья — я слишком устал, вымотался за последние дни, чтобы реагировать на такие мелочи.
Сон!
Да, мне снилось наше старое доброе небо, наш сквер, дети у старых гаражей — они собрались в круг, и разводящий монотонным голосом гнусавит какую-то считалку. Что-то, насколько я мог расслышать, про месяц, туман, ножик в кармане… Рука его, медленно двигающаяся по кругу, доходит, наконец, до твоей груди, и он выталкивает тебя из круга:
– Тебе водить!
Он устанавливает на землю кирпич, кладет на него широкую плоскую палку от деревянного тарного ящика — получается своего рода подкидная доска: на таких подскакивают высоко- высоко летающие акробаты в цирке.
Потом на край доски ты аккуратно укладываешь двенадцать палочек.
Они тщательно выструганы тобой, подогнаны одна к другой, лежат штабельком — недолго же им лежать, прижавшись, притершись друг к другу. Ты знаешь: сейчас разводящий прыгнет на свободный конец доски, и палочки разлетятся в стороны… Ты никогда не любил эту игру в "двенадцать палочек": по какому праву разводящий, этот сухопарый, длиннорукий мальчик, разрушает созданное тобой с таким старанием и тщанием?
Прыгнул. Палочки летят высоко и разбегаются от тебя: какая в траву юркнет, какая улетит в кусты, зацепится за ветку — поди ее теперь найди…
Игра есть игра, а ты в ней — водящий. Так что ищи, собирай палочки и помни: до тех пор, пока все двенадцать не соберутся у тебя в кулаке, ты не имеешь права отправляться на поиски попрятавшихся от тебя друзей-товарищей. Ты долго ползаешь на коленях, собирая осколки распавшегося смысла, и они за это время далеко успеют убежать и хорошо спрятаться.
Играем?
Возможно. Прокручивая в памяти события последнего времени — начиная с того момента, как меня пригласил к себе Катерпиллер и предложил невероятную работу — меня все время преследует ощущение, будто я включен в некое игровое поле, где мне, как когда-то под нашим старым добрым небом, опять выпало водить.
8
С утра я принял ледяной душ, но окончательно проснуться мне так и не удалось.
– Не знаю, как насчет глотка керосина для раненого кота… Если хочешь спасти меня, дай глоток кофе.
Девушка с римских окраин ушла на кухню. Там тонко, остро, как циркулярная пила на приличных оборотах, взвыла кофемолка. Пока она отсутствовала, я поискал, чем бы в квартире-портмоне можно было заняться, чтобы скоротать время. В углу, радом с телевизором, стояла гитара.
Когда-то под нашим старым добрым небом мальчику полагалось знать три-четыре аккорда — их хватало для аранжировки любой дворовой песенки про романтику бандитской жизни и трагическую любовь невинной девушки к блатному пареньку.
Я тронул струны. Инструмент очень хороший, мягкий и податливый — даже мне, дилетанту, имевшему в основном дело с пианино в музыкальной школе, это сразу стало ясно. У гитары был профессиональный голос — плавный, интеллигентный, не базарный.
Оказывается, пока я музицировал, Девушка с римских окраин с джезвеем в руке наблюдала за моими неловкими упражнениями. Она стояла, прислонившись к дверному косяку, и с сочувственной улыбкой следила, как я, склонив голову к грифу, пытаюсь вылепить из левой руки горизонтальную фигуру аккорда ре-минор.
Она разлила кофе по чашкам, молча отобрала у меня инструмент — уже по тому, как она уверенно, точно держала его, как профессионально уложила гитарную талию на левое колено, и пальцы ее исполнили изящную и слегка рассеянную пробежку по ладам, можно было догадаться, что с гитарой она на "ты".
Какое-то время она сидела молча, глядя то ли мимо меня, то ли сквозь меня — скорее всего, перебирала в памяти музыкальные тексты. Она запела — и я остолбенел. Я не люблю, когда в компаниях, особенно если публика под шофе, кто-то затягивает песнопения на английском языке — и выглядит это претенциозно, и саму мелодию исполнитель, как правило, ухитряется втиснуть в стилистику блатного шлягера давних времен… Она пела по-английски, но я даже не обратил на это внимания.
У нее был фантастический голос. Очень низкий, почти на грани типично мужского. И поразительно глубокий.
Она пела совсем негромко, не форсируя звук, но в глубинах особого тембра, свойственного, на мой взгляд, исключительно человеку негритянского происхождения, созревало то немыслимое качество, правом на владение которым располагает разве что классический спиричуэлс.
Когда последний звук потух, я долго сидел, тупо разглядывая орнамент на ковре, в котором извивалась и полыхала сочными, однозначными красками витиеватая фантазия безымянного среднеазиатского ковродела.
– Ты не упоминала, что у тебя в роду были негры… — сказал я наконец.
В последнее время я редко испытываю потрясения. Сейчас был как раз этот случай. Ей-богу, на меня дохнули сухие горячие ветры рабовладельческого юга, запахи тяжелого каторжного пота, слез и крови. Я не понял, о чем она пела, но зато отчетливо слышал смысл: надрывный невольничий хрип, плач детей, вой затравленного собаками беглеца и еще протяжная интонация молящегося: Господи, забери нас скорее отсюда и дай, наконец, покой в своем просторном небе.
– Нет, в самом деле, — сказал я, — это было потрясающе. Где ты этому выучилась?
— Да так… Нигде.
Я понял, что выгляжу очень глупо. В самом деле — этому выучиться нельзя. Я отхлебнул кофе и закурил.
Когда-то, в другой жизни, — было дело — ты просыпался после обычных молодых сумасшествий в университетской общаге и рассматривал острый акулий оскал разбитого плафона (накануне публика, достигнув градуса полного очумения, развлекалась состязанием в меткости — кому удастся кокнуть полушарие плафона из толстого матового стекла — и потому метала в потолок все, что под руку подвернется: тарелки, вилки, обглоданные буханки хлеба, ботинки, учебники — пока, наконец, кто-то не послал точно в цель тяжелую пивную кружку), просыпался и холодел от недоумения: "Господи, да где ж это я?!" И, уяснив себе — где, даже не интересовался у голуболицего, похмельно-анемичного общества, распластанного на кроватях, словно второпях разбросанная одежда: был ли кто с тобой этой ночью, и если был, то кто именно? Сознание не удерживало отпечаток этого существа, однако его черты надежно хранила мышечная память, та самая, что живет на кончиках пальцев и в ладонях…
В случае полного отказа головного мозга она была способна подсказать если не портретные черты, то, на крайний случай, — общие сведения о кондиции подружки.
И когда с первым утренним глотком пива, раздиравшим сухую глотку, как комок измельченного стекла, публика возвращалась к жизни, мы дружно начинали взывать именно к мышечной памяти и точно угадывали имена своих ночных сестер… Я вдруг вспомнил об этом потому, что и сейчас чувствовал в ладонях это мягкое пластилиновое вещество мышечной памяти.
Прикрыв глаза, я звал из руки ее медленные токи и убеждался в том, что судьба свела меня в самом деле с очень сочным и колоритным персонажем: прекрасное сложение, точная лепка фигуры, восхитительная кожа — она, вне сомнения, относилась к типу ярких женщин.
Сказать по правде, к этому типу я отношусь равнодушно: в них всего слишком, всего перебор. Это как раз тот случай, когда избыточность качества дает обратный эффект: не согревает, но напротив — холодит; яркие женщины в моем сознании почему-то всегда ассоциируются с неоновьм светильником.