Василий Казаринов - Тень жары
Я двинулся мимо заборов — на крик электрички. В центре поселка чувствовалось присутствие жизни, пахнуло запахом дыма — это со стороны участка, охраняемого прочными железными воротами. В канаве валялся пластиковый ящик из-под бутылок, я подставил его к забору.
В глубине участка дом — вполне в современной манере: желтый кирпич, дымчатые стекла. Участок расчищен. Летом он, наверное, выглядит как аккуратно выбритый английский лужок, и по газону фланируют люди в бриджах, помахивая крикетными молоточками.
Пока же на их месте прогуливаются три черных чудовища.
Они метнулись к забору, из их раскаленных пастей вываливались тяжелые звуковые глыбы — если это и можно было принять за лай, то лай в самой нижней басовой октаве.
На грохот этих глыб из дома вышел среднего роста человек в дубленке и киргизской шапке-ушанке, он что-то крикнул псам — они ворча отошли к крыльцу, послушно сели к ноге.
– Вы неосторожны, — сказал он, приблизившись к забору.
Характерным качеством, сущностным признаком этого человека была плотность: плотно сбитая фигура, и в лице та особая гладкая плотность, какую обеспечивает отменное питание; такие лица бережно носят перед телекамерами чиновники высшего разряда.
– Что это у вас за звери?
– Это?.. Это мастифы.
– А к чему это вы — про осторожность? Они что, скачут через такие заборы?
– Нет, они не скачут… — прищурившись, он посмотрел в сторону соседнего участка.
Я проследил этот взгляд. В чердачном окне соседней дачи полыхнул солнечный зайчик. Особой породы зайчик, с голубым отливом: так может бликовать только качественная оптика: бинокль или подзорная труба.
– Вы в порядке? — спросил он.
– Я в порядке. Я туг занимаюсь спортом: бегаю на лыжах, тренируюсь, знаете ли, — разве не ясно?
– Значит, вы в порядке, — заключил он. — Это хорошо. Мне ни к чему, знаете ли, неприятности. У вас там, насколько я понимаю, были какие-то разборки в крайней даче. Я в чужие дела не вмешиваюсь, но я послал своих ребят сказать вашим ребятам, чтобы никаких чрезвычайных происшествий в ближайшей округе не было. Я рад, что все у вас обошлось тихо и интеллигентно.
Да-да, интеллигентно: три дня тебя держат в погребе, морят голодом и травят напоследок газом — все это очень мило.
– Приятно, — согласился я, — иметь дело с интеллигентными людьми.
– Бросьте вы, бросьте… Не паясничайте.
– Где мы? Он сказал, где*[3].
– А вы не опасаетесь, что…
Он усмехнулся и опять бросил взгляд на чердак соседней дачи, туда, где живет голубой солнечный зайчик.
Скорей всего, там дежурят ребята с подзорной трубой, а на случай недоразумений у них под рукой крупнокалиберный пулемет: теперь я оценил его пожелание в другой раз быть поосторожней.
– Ну, так я побежал тренироваться дальше? Такова спортивная жизнь…
Он пристально посмотрел мне прямо в глаза. Взгляд был тяжелый, с примесью ртути.
– Давайте, тренируйтесь… Вам, судя по всему, следует хорошо бегать… Очень хорошо. Вы, если не секрет, по образованию кто?
В какой-то из прошлых жизней — в какой именно, уже не помню — я по образованию был филолог.
– Опасная профессия, — без тени иронии заметил он и побрел к своим чудовищам; собаки лежали у крыльца каменными сфинксами.
4
Я давно не ездил в электричках. Поджидая поезд в высоком дощатом павильоне, — эти павильоны кое-где сохранились на подмосковных станциях и стоят часовыми, охраняя остатки прошлой жизни, ласковой и теплой, — я подумал, как хорошо это было, как славно: вламываться в вагон в толпе лыжников, шумных, несущих в мохнатых свитерах запахи мороза и снега, втискиваться в гладкую жесткую лавку, громко говорить, перекрикивая завывания дороги, слушать гитарные всплески и какую-нибудь песню про дорогу, разгоняющую тоску, и отогреваться в тепле возле этих нескучных людей в свитерах и лыжных шапочках.
Все они, должно быть, уже уехали отсюда, сидят у своих костров, поют про тягу к перемене мест и тоску и больше не появятся среди нас — уже не появятся никогда, я понял это, шагнув в вагон.
Степень его захламленности превосходила все мыслимые и немыслимые пределы. Тамбур заплеван, в самом вагоне мечутся сквозняки (пара стекол разбита), сидения через одно экзекутированы, их дерматиновые обшивки вспороты, поролоновые потроха вываливаются наружу — в таких случаях говорят: "тут пронеслась орда"*[4].
Пассажиров мало — середина дня; основная орда пронеслась утром, рассыпав по следу своих эскадронов фантики, ошметки газет, комки жвачек, плевки, семечную шелуху, грязные следы стоптанных башмаков, и вагон переводит дух, остывает от вечных дорожных перебранок и готовится в вечернему нашествию.
Сквозняк оттеснил пассажиров ближе ко входу: преклонных лет мужчина с неподвижным солдатским лицом — скорее всего, отставной военный; хромовые сапоги, офицерский бушлат, серо-голубой собачий воротник поставлен в стойку "смирно". Он смотрит в одну точку, брови его сдвинуты, что, наверное, должно обозначать погруженность в неторопливую солдатскую думу.
Следующая лавка захвачена грузной женщиной лет сорока: зеленое пальто с искусственным воротником — продукция районного ателье, типичный уездный шарм, кисти рук аккуратно устроены на коленях, в лице выражение покорности. У женщин с такими лицами мужья, как правило, пьяницы; должно быть, вчера она, опрокинув бесчувственное тело супруга на кровать с поющей панцирной сеткой, вот так же сидела на полутемной кухне, грела ладонями колени, вспоминала его распахнутый, слизняком стекший на бок рот и вяло размышляла о непрерывности жизни, о том, что позавчера было с мужем вот так же, как вчера, и ничего не изменится завтра — это постоянство мучительно, но другого дома и другого мужа у нее нет.
Вагон споткнулся, дернулся, сбавил ход, в окна медленно всплыла какая-то станция, голая, унылая, безлюдная.
Впрочем, нет, не безлюдная.
Трогаясь, состав встряхнулся и втянул в себя странное существо в кургузом малахае. Из-под платка брызжет на лоб пегая сальная прядка — перечеркивает глаз… С ней девочка лет трех.
Женщина сильно кашляла.
Когда-то, когда над нами еще сияло наше старое доброе небо, я ехал с родителями на пикник, кажется, в Снегири. В вагон вкатился инвалид на деревянной тележке. Он пел протяжную, бесконечную песню, на унылый мотив, напоминавший безводную калмыцкую степь, он вплетал в нее сказ о горькой судьбе, присоединял к песне просьбу о подаянии — я не смог этого вынести и залез под лавку.
Они были всегда, но теперь их особенно много; они — посланники другого мира, его полпреды и его консулы; их не приглашают сюда, им не вручают верительных грамот, но они все равно приходят и приносят с собой запах душного барака, где стены поросли копотью, а одно единственное окошко почти не пропускает свет… Их теперь великое множество, женщин с девочкой или женщин с мальчиком, они странствуют по электричкам, попадаются в вагонах метро и на станциях, сидят у стен в подземных переходах, и песня у них на всех одна:
Войдите в положение, потеряла билет на поезд, пропадаем тут, надо насобирать на дорогу… кто сколько может… войдите в положение.
Женщина в зеленом пальто вошла — рублем; отставной воин — цыканьем зуба, тяжелым взглядом, от которого просительница шарахнулась; я вошел — за неимением никакой наличности — шарфом: когда-то это был мохер, пышный, как взбитые сливки, теперь же представлял собой нечто среднее между половой тряпкой и бумажным чулком. Я не очень уверенным движением повязал шарф девочке на шею, и она стала похожа на беспризорного котенка.
5
Тратить время на бритье и мытье я не собирался. С одной стороны, в трехдневной щетине есть свой шарм — одно время небритость даже была в моде — а с другой стороны, есть кое-какая выгода в том, чтобы явиться к Девушке с римских окраин именно в таком виде. Пусть я буду вонять землей, потом и дерьмом — это даже хорошо. Трехсуточное заточение в дачном погребе не может не наложить отпечаток на внешность; в глазах наверняка появился холодный волчий блеск — она должна испугаться.
Прямо с вокзала я направился на Сретенку.
Она меня не ждет, но я ее навещу и задам пару вопросов. Что она не просто случайная знакомая, а именно "посылка", ясно на сто процентов. Процентов на девяносто ясно, кто ее прислал. Осталось десять процентов неясности — их можно скинуть со счетов.
На Сухаревке, у выхода из метро, клокотала толкучка, блошиный рынок. Прежде жителя столицы можно было опознать по характерному выражению лица, теперь москвича можно вычислить по другой примете — он почесывается: в блошином рынке жить и блох не нахватать? Когда-то за здешней торговлей лениво присматривала известная башня, теперь не надзирает никто. Вот разве что плоские каменные люди, втиснутые в барельеф на той стороне Садового, — они шагают куда-то в сторону Маяковки с просветленными лицами, надеясь, что совсем уже недалеко, на Маяковке, где-то под ногами у каменного Владимира Владимировича, звенят медные оркестры будущего.