Григорий Симанович - Отгадай или умри
У Норы была сильная, твердая, натренированная в спортзале рука.
Если бы он остался жив, первое, что сделал бы, – похлопотал о возможности быть похороненным на Йозефове. Но на этом кладбище давным-давно не хоронили. Ефиму Романовичу Фогелю досталось землицы на дальнем, под городом. Что делать, с хорошими местами на погостах у всех больших городов проблемы.
Убийцу не нашли. Скандал вспыхнул и затих, не приобретя, по счастью, характер международного.
Кирпичная четырехэтажка постройки 1935 года костью в горле застряла у круглогорских девелоперов и местных властей. Сладкое денежное место, до центра пешком десять минут, а эта сгнившая изнутри, потрескавшаяся, обшарпанная хреновина с деревянными перекрытиями продолжала служить обителью трем десяткам семей. Нищий, но начитанный, кем-то еще и науськанный народ качал права, требовал непомерной компенсации при расселении. В конце концов договорились. Кто соблазнился большей площадью, кто сохранением района, а кого и крутые мальчики предупредили о грядущих пожарах и авариях.
В один прекрасный день, в пятницу, стены порушили. Экскаватор с ковшом, бригаду и самосвалы ждали в понедельник. На два дня хозяевами кирпичных груд и останков брошенного бывшими жильцами скарба стали бродяги и мальчишки с окрестных улиц.
Старый бомж по прозвищу Куня чуть в стороне от суетившихся коллег лениво и даже, пожалуй, брезгливо шебаршил коротенькой палкой, разгребая кучку строительного мусора вперемешку со ржавыми гвоздями, остатками веника и обломками какой-то допотопной шифоньерки. Куня втайне презирал приятелей, поскольку вел свою родословную чуть ли не от дворян Санкт-Петербурга, был выпускником подготовительных курсов и заочником факультета журналистики МГУ, писал когда-то в газеты, много читал, сохранил остатки интеллекта и представления о хороших манерах. Он, конечно, давно спился и потерял все – квартиру, семью, профессию корректора, деньги на счете, социальный статус. Но свое падение Куня оценивал по иному счету, гордо возводя его в ранг трагедии смятенной и непонятой души – в отличие от этих крысятников, у которых и души-то никогда не было, не говоря уж о совести, образовании, жизненной философии… Шваль, одним словом. Но приходится с ними якшаться. Без сообщества здесь пропадешь – убьют или сдохнешь на мусорной куче.
Куня ковырял палочкой, размышляя о высоком, когда из-под облупленной деревянной дощечки, отброшенной в сторону, явилась мучительно трезвому с утра кладоискателю то ли книга, то ли толстая тетрадь в твердом клеенчатом переплете. Куня лениво нагнулся и поднял находку, понимая, что не она, ох не она поможет вылечить изнывающий без вина организм. Это был увесистый гроссбух в линеечку, испещренный текстом от руки. Писали шариковой ручкой, отвратительным почерком. Зачеркивания, исправление на исправлении – сверху, сбоку на полях, прямо по слову… В Куне взыграло давно уснувшее профессиональное достоинство – как классный корректор в прошлом, он с возмущением воспринял такое варварское отношение к рукописи.
Он вознамерился было швырнуть грязную книжицу в кучу кирпича, но что-то остановило. В глаза бросилась вполне различимая фраза «разрушительная сталинская паранойя». Куня попытался читать и понял, что перед ним литературное произведение о первых послевоенных временах. Он решил прихватить рукопись с собой и на досуге полистать, тем более что денег на книжки у него не было и быть не могло, а досуг иногда выпадал – в перерывах между опохмелкой и поисками хлеба насущного.
Стояла теплая осень. Природа подавала последнюю милостыню бездомным. Его персональный шалашик в лесочке у городского кладбища соседствовал с тремя такими же, но коммунальными, где коротали еще светлые вечера с десяток синюшных и вонючих оборванцев. Куня устроился на заветной ватной подушечке, старой подруге давних скитаний, и стал читать, прихлебывая из честно заработанной бутылки портвейна. Чем больше мутилось сознание, тем безотчетнее пробирало ощущение чего-то сильного и значительного. Он приноровился к почерку, не обращал уже внимания на грубую редактуру. Два часа до темноты читал он, не в силах оторваться. Уснул обычным своим пьяным, но беспокойным сном. С утра, проводив взглядом соседей-корешей, ломанувшихся на свалки и помойки, продолжил читать, пока к полудню, голодный, неопохмелившийся и потрясенный, не перевернул последнюю страницу. Повествование словно бы обрывалась, что-то еще должно было произойти в самом конце. Но чего нет, того нет. Алкоголь пощадил какой-то маленький участок Куниного головного мозга. По счастью, именно тот, который отвечает за воспоминания и благоприобретенный опыт чтения корректур. И еще за нечто, применительно к Куне звучащее странно, даже абсурдно: литературный вкус. Этот участочек бесшабашной, вечно грязной, склерозирующей Куниной башки послал сигнал: вещь!
Его давно не пронимало ничего, кроме бормотухи, зимнего злого ветра и подлого посягательства корешей на его законную добычу. А тут…
В конце стояла подпись: «С. Алекин». Фамилия казалась вроде знакомой. Не она ли несколько раз звучала из телевизора в зале ожидания автобусной станции пару недель назад, когда добрый дежурный мент разрешил им с Петькой Хромым разжиться милостынькой за пятьдесят процентов с навара? Говорили чего-то про политику, про заговор, про силы реакции, которые хотели свергнуть президента. И вроде эта фамилия называлась… А может, и не эта? Какая разница!
Куня положил рукопись в свою походную сумку и так и ходил с ней несколько дней, чтобы не украли. Потом – потянуло не на шутку! – перечитал снова. Проняло по второму разу еще круче, до кости.
Но не таскать же всю жизнь с собой! Неудобно. И зима скоро.
Куня решил не жечь и не выкидывать. Ему было жалко.
Он выпросил в киоске кусок белой оберточной бумаги, чтобы грязный, потертый переплет сразу не произвел отталкивающего впечатления.
Он знал город, как свои пять заскорузлых, распухших пальцев. Охранник Круглогорской горбиблиотеки оказался человеком сердобольным, выслушал бомжа с сочувственной улыбкой и пообещал передать тетрадочку начальству. Но отдал библиотекарше Наине, той девушке с маслинными глазами и черными локонами до плеч, которая помогла еще совсем недавно живому Вадику Мариничеву в его расследовании.
Наина готовилась стать филологом, заканчивала заочно пятый курс областного пединститута. Она забрала тетрадку домой и прочла, продираясь сквозь правку и мерзкий почерк. В отличие от Куни у нее прекрасно работали все участки коры головного мозга, подкорка, подсознание. У нее вполне хватило вкуса, чутья и начитанности, чтобы сделать определенный вывод: это не совсем завершенный шедевр. Не хватало части финала.
Президент отобедал и стоял у окна своего кремлевского кабинета, дожидаясь сигнала помощника. Ставший привычным, но не приедающийся вид краснокаменных башен, зубцов незыблемой стены, зимней Москвы-реки с навечно обозначенным каменными берегами руслом – пейзаж, источающий мощь, стабильность и порядок.
Через десять минут он примет посла Италии и сразу отправится в аэропорт – визит в дружественную Белоруссию. Вчера ему принесли роман отца его покойного врага. Прошло полтора года с тех пор, как Мудрик-Алекин умер, не успев подмять под себя окончательно великую страну. Президент ничего не знал о нашедшейся рукописи, пока она не появилась в виде книги в небольшом провинциальном издательстве, а потом была мгновенно перекуплена и переиздана крупнейшим медиахолдингом. Вчера утром ему принесли том и сообщили, что правами заинтересовались десятки зарубежных издательств.
Он прочел не отрываясь. Страшно, мощно, невероятно талантливо, хотя, очевидно, не хватает какого-то завершающего эпизода, может быть – нескольких страниц, абзацев. По предположению Алексея Анисимовича Тополянского, с которым переговорили и который в деталях помнил то судьбоносное дело Фогеля, спившийся Алекин лишь вознамеревался спалить свой незаконченный роман, но в помутнении написал об этом сыну в предсмертном письме как о свершившемся факте. На самом же деле поставил подпись и убрал в какой-то схрон в нише стены, под досками пола или еще где. Хорошо спрятал, если два поколения жильцов ничего не обнаружили, и только стенобойная гиря вскрыла тайник.
«Рукописи не горят» – президент вспомнил нетленную булгаковскую фразу. Применительно к этой истории она подходит идеально. Но лучше бы эта рукопись сгорела. Или не была бы найдена безвестным бродягой, не оценена скромной библиотекаршей. Даже в условиях свободы распространения слова и мысли, которую теперь неустанно декларировал президент в унисон Конституции, Алекин привнес дискомфорт в его мироощущение, вновь, как когда-то Солженицын и Шаламов, поколебал с юности обретенную веру в незыблемость и предопределенность исторической миссии его страны, державы. Что же думать о широкой читательской аудитории, которая суть избиратели? К тому же неприятно было сознавать, что писал именно он, отец убийцы, заговорщика, предателя.