Андрей Ветер - Случай в Кропоткинском переулке
— Не знаю…
В окне дома виднелся силуэт Макара Денисовича. Он смотрел вслед удалявшейся паре, словно хотел что-то крикнуть. Но не крикнул, не позвал, не остановил.
«Что за народ пошёл…»
Почему-то перед взором возник зимний пейзаж 1942 года. По дороге, вдоль которой лежали трупы лошадей, брёл лыжный батальон — дети лет семнадцати, все с автоматами, клинками, шанцевым инструментом на ремнях и свёрнутыми плащ-палатками за спиной. Они выглядели нестерпимо измучено, то и дело останавливались и валились в снег, принимая странные, трогательные, беззащитные позы. Макар Денисович вспомнил их усталость и тоску.
«Да, минули те времена, — вздохнул он и почувствовал острое сожаление, ударившее его в грудь, как острый нож. — А ведь как славно жили!»
Он не мог внятно объяснить, что же было хорошего в той полуголодном существовании, полном тревог и неопределённости. Впрочем, определённость была — будущее, которое надо было отвоевать и построить. Была светлая радость в груди, радость за детей, которым предстояло родиться в том будущем. И ради этого будущего семнадцатилетние мальчишки поднимались из-за брустверов и с криком «Ура!» наступали под шквальным огнём противника, именно осознанно наступали, пересиливая страх, а не бежали безвольно, как стадо баранов.
Макар Денисович снова увидел тот лыжный батальон, вспомнил, как подошёл к одному из тех ребят, свернувшемуся калачиком на снегу, как в детской постели, и сказал:
— Держитесь, мальцы, держитесь.
Ему хотелось сказать им что-нибудь ободряющее, хотелось обнять и расцеловать их, но он не нашёл никаких слов.
«Какие люди были!» — Макар Денисович всхлипнул и отвернулся от окна.
МОСКВА. ВИКТОР СМЕЛЯКОВ. ЛЮБОВЬ
Всё больше и больше срастаясь со своей работой, Смеляков начал замечать разницу между советскими гражданами и иностранцами. Возвращаясь после дежурства в общежитие, он входил в метро и сразу окунался в атмосферу серости, которая раньше совсем не бросалась ему в глаза: люди вроде бы смеялись, шутили, разговаривали друг с другом, но во всём этом Виктору виделось что-то необъяснимо-печальное, некая скрытая, но почти физически осязаемая придавленность. Финны, с которыми Смеляков соприкасался ежедневно, поражали его своею — не беспечностью, нет, они были насквозь пропитаны своими обязанностями и ответственностью — необременённостью, раскрепощённостью. Их не тяготил груз идеологической строгости и морали, которые довлели над советскими людьми. Иностранцы позволяли себе рассуждать о жизни, не оглядываясь на постановления партийных и комсомольских собраний. Когда Виктор узнал, что за рубежом вообще не было такого понятия как партия, он был потрясён. То есть партий в капиталистическом мире насчитывалось превеликое множество, но ни одна из них не указывала народу, как надо рассуждать, как жить.
«Что-то я не то думаю… Если следовать моей логике, то получается, что нам диктуют, как жить… Но ведь это неправда! Нам никто ничего не диктует! Мы свободны, мы имеем все необходимые права, мы можем поступать, как хотим…»
Он вспомнил Аули, горничную военного атташе. Она была самой очаровательной девушкой из всех встречавшихся ему в жизни. Её внешность не поддавалась описанию, ни один поэт не сумел бы запечатлеть на бумаге её облик, потому что от Аули исходила энергия, не подвластная ни человеческой руке, ни человеческому слову. Аули воплощала собой чудо, явившееся в мир с целью доказать существование чего-то такого, что выходило за рамки человеческого понимания. Виктор не решился бы назвать Аули красавицей. Её прямой носик был излишне округлён на кончике, её губы были слишком полны, а глаза казались чересчур большими, но всё это, собранное воедино, складывалось в исключительно нежный облик, одновременно по-девичьи прозрачный и по-женски осязаемый. Природа одарила её изящным телом, которое великолепно смотрелось в любом наряде, и в этом молодом теле, выточенном гениальным резцом природы, таился источник непреодолимого влечения. Виктор иногда отворачивался, чтобы не видеть Аули, когда она выходила из посольства. Притягательность её была столь огромна, что Смеляков пару раз даже готов был протянуть руку к девушке, чтобы прикоснуться к её лицу, но вовремя одёргивал себя. Эти два раза всерьёз напугали его: никогда он не замечал за собой ничего похожего. Он впервые подумал, что слово «чары» было не пустым словом и что он попал под действие этих самых чар. От Аули исходил лучистый аромат нежности. С таким явлением Смеляков прежде не сталкивался.
«А ведь она поглядывает на меня, да, поглядывает… Но мне нельзя, нельзя! Ёлки-палки, как жить под таким прессом запретов?!.. Значит… вот она — стена между людьми, вот граница… И почему нельзя-то? Почему я непременно должен сболтнуть иностранке какой-то секрет? В конце концов, не все они шпионы… Чёрт возьми, у меня мурашки по коже, когда Аули проходит мимо меня. У меня в голове помутнение наступает, и избавить меня от этого помутнения может лишь близкая встреча с ней. Но о близкой встрече и речи не может быть».
Виктор не мог встречаться с Аули, запрещала инструкция. Он раздражался из-за жёстких правил, хотя прекрасно знал, что у человека такого же статуса в любой спецслужбе мира положение ничуть не лучше. Тут действовали законы профессии, которым не было дела до человеческих чувств. Спецслужбы интересуются сердечными влечениями лишь в тех случаях, когда эти влечения могут быть превращены в инструмент для достижения определённых задач.
«Порой мне начинает казаться, что мне отведена для жизни только узенькая полоска, по которой я имею право ходить, — размышлял Виктор. — Но ведь я сам избрал этот путь! Сам! Никто не принуждал меня жить в такой строгости. И если не нравится, если хочется чего-то другого, то надо отказаться от этой работы… Бред! Чушь! Я не желаю ничего менять! Я сделал выбор, меня устраивает мой выбор, мне нравится мой выбор… Но если честно, то как иногда хочется быть беззаботным! Хочется неодолимо…»
На днях Аули, возвращаясь откуда-то, остановилась возле Смелякова и завела разговор ни о чём, ей просто хотелось поболтать. Она чудесно лопотала на английском языке, Виктор же отвечал, как умел, то есть с трудом сцепляя друг с другом обрывки разрозненных предложений, тяжело всплывавших из глубин памяти. Виктор закончил обычную школу, где иностранные языки преподавались поверхностно, просто для соблюдения формальности общего образования, а не для того, чтобы выпускники умели свободно говорить по-французски или по-английски. И вот теперь, с замиранием сердца вслушиваясь в журчащую речь Аули, Смеляков готов был провалиться сквозь землю, чувствуя себя необразованным увальнем.
«Ничего, я обязательно выучу английский! Разве я виноват, что у нас в школе так мало уделялось этому внимание? Да и кому он нужен-то по жизни, этот английский? Нам же негде разговаривать на нём. Мы же лишены возможности контактировать с иностранцами… Стоп! Опять я туда же! Опять на ту же лыжню! Что-то часто я стал об этом задумываться… А почему, собственно, не задуматься? Ведь мне девушка нравится! Безумно нравится! Неужели я не человек? Неужели кто-то может мне не позволить?.. Чушь! Что я несу за бред? Конечно, не позволят. Меня с работы за такую связь в полоборота вышибут… Любовная связь с гражданкой Финляндии! Тьфу! Вот опять я приехал туда же… Ведь у меня всё нормально. Зачем мне нужна именно Аули? Мало, что ли, наших девчонок вокруг?.. Вот что, братец, давай договоримся: если тебе нужна именно Аули, тогда сматывай удочки и отчаливай с этой работы».
Эти мысли не давали Смелякову покоя. Виктор был убеждённым комсомольцем и в разговорах всегда отстаивал преимущества социалистического строя, если кто-то начинал чрезмерно критиковать отдельные недостатки, однако уже не раз он замечал, что наедине с собой он иногда разговаривал совсем иначе. Бойкость пропагандиста, проявлявшаяся в нём во время споров, отступала на второй план, предоставляя место холодному объективному взгляду. Виктор немного страшился этой объективности, она подавляла его, обезоруживала. Вспоминая себя в первый свой выход на дежурство, когда он был ошарашен услышанными сводками и ориентировками, он не мог не признать, что подавляющее число граждан пребывало в полном неведении о состоянии дел в стране. Будучи сотрудником ООДП, он знал в тысячу раз больше о преступности и шпионаже, чем рядовые граждане. Но ведь были и другие, ещё более осведомлённые в силу своих обязанностей люди — офицеры КГБ, члены правительства, члены Политбюро. Это означало, что народ, хотя в стране издавались тысячи разных газет и журналов, на самом деле жил за пределами информационного поля, народ был отсечён от доступа к информации, от народа скрывали информацию. Народу давали только то, что считалось нужным…
«Быть может, так происходит по всему миру? Идеологическая война не может быть односторонней. На Западе наверняка происходит то же самое», — убеждал он себя.