Энцо Руссо - Мафия изнутри. Исповедь мафиозо
— Неужели у вас здесь на усадьбе не найдется какого-нибудь дела для мальчишки, который просит только об одном — дать ему любую работу? — воскликнул дзу Вартулу, изображая полное отчаяние и закрывая лицо руками. На сей раз дон Пеппе сохранил серьезность.
— Ты что думаешь, здесь в Муссомели не хватает своих молодых парней? — произнес он и посмотрел на меня. — Разве ты считаешь себя чем-то лучше них?
— С вашего разрешения я действительно так считаю, — ответил я и имел удовольствие получить легкую пощечину от дона Пеппе, который рассмеялся и подмигнул своим друзьям.
— Вы слышите, как отвечает этот мальчишка? За словом в карман не лезет. Вартулу, твой племянничек совсем на тебя не похож: у этого парня есть голова на плечах. Как тебя зовут?
— Джованнино.
— Роза, угости-ка чем-нибудь Джованнино.
Мне дали пару печений, что пекут на Рождество, залежалых и зачерствевших. Но в такой день, как тот, если бы мне дали камни, я грыз бы их и нахваливал. Однако в тот раз на этом все и кончилось: лишь пара рождественских сухариков и какой-то полунамек. Но вечером, когда мы вернулись домой, дзу Вартулу рассказал, что меня берут ухаживать за коровами и телятами, и разукрасил свой рассказ столькими подробностями, что я сидел, раскрыв от удивления рот. Однако никаких имен и фамилий дядюшка не назвал. Сказал только, что эти люди, его друзья, живут «в стороне Муссомели».
Отец не ответил ни «да», ни «нет». Мать спросила, далеко ли это. Дзу Вартулу рассмеялся и сказал:
— Далеко ли? По сравнению с тем, куда укатили его братья, Джованнино, считай, будет работать здесь рядом, за углом…
— Ну мы еще поговорим об этом поближе к делу, — закончил разговор отец.
Но «дело» оказалось не таким скорым. Когда меня позвали, мне уже стукнуло семнадцать, и кто знает, сколько раз моему дядюшке пришлось туда ездить и просить за меня. Из дому я уехал в марте. Думал, что ухожу до конца лета, а оказалось, что уехал более чем на тридцать лет. Даже мать не предполагала, что разлука будет такой долгой. Она положила мне в заплечный мешок хлеба на неделю, большой кусок сыра и сунула немножко денег. И надавала уйму советов, как делают все матери.
Отец же стоял с каким-то странным выражением лица и еле слышно произнес фразу, которую я никогда не мог забыть:
— Вот и последний птенец вылетел из гнезда.
Там, в селении, я ощущал себя чужаком. Это чувство впоследствии мне в своей жизни пришлось испытать не раз. И когда это случалось, я думал о своих братьях. О покойном Тото, который недолгие годы жизни, что ему еще остались, провел на чужбине, работая под землей, — он, родившийся в поле, под деревом. И о Борино, который так даже и не научился итальянскому языку и провел сорок лет жизни, если он сейчас еще жив, в другой далекой стране, среди людей, говорящих на чужом языке.
Я ухаживал за телятами, но иногда уходил с усадьбы и пас коров. По счастью, коровы и телята в Муссомели говорили на том же языке, что и коровы с телятами в моем селении — они понимали язык палки. Работа была не слишком тяжелая, но иногда происходило многое, что я, еще совсем неопытный в жизни, не мог понять. Между тем я не все время находился на одной и той же усадьбе. Случалось, меня посылали на другую усадьбу, к другим хозяевам. Во всяком случае, та усадьба, где ухаживал за своими коровами и телятами, была другая, не та, куда меня привел дзу Вартулу, когда представил дону Пеппе.
Первый год работы денег мне не платили. Дон Пеппе сумел освободить меня от призыва в армию. «Ты, благодаря мне, вместо того чтобы идти в солдаты, проходишь службу здесь, на усадьбе. Ты доволен?» — повторял он, когда меня видел. Хотя мне и не платили, я получал еду, имел крышу над головой и учился своему делу. Потом начали давать и деньги, но не каждую неделю, а так, время от времени. Я даже не знал, сколько получаю за свой рабочий день. Когда изредка мне перепадали какие-то крохи, я благодарил и откладывал денежки про запас, так как, славу богу, тратить их на что-нибудь не было необходимости. Что касается еды, то кормили досыта, а время от времени я получал пару еще хороших брюк, рубашку, кое-что из белья. Однажды я повредил ногу и меня отвели к врачу, который, наложив швы, схватил меня за ухо и сильно дернул.
— Молодец! Даже не пикнул, когда я его зашивал.
Раз в месяц, иногда и чаще, устраивались празднества. Дон Пеппе принимал важных гостей из других мест — по номерам автомобилей было видно, что они приезжают даже из Палермо. Приготавливали все мы, мужчины, и самым молодым из нас поручалось раздобыть живность. Самое трудное было не захватить животных, а знать, где это можно сделать так, чтобы не затронуть интересы друзей или важных персон. Мы отправлялись на «работу» куда-нибудь подальше, поздно вечером, а потом уже ночью возвращались пешком, гоня и таща за собой телят, свиней, баранов и прочую скотину. Мы их сразу же забивали, мое дело было закопать шкуры: яма должна была быть глубокой, иначе собаки чуяли запах и начинали рыть землю.
Мне нравилось, что ели мы все вместе. Ставили три, четыре, пять столов — сколько было нужно, и один из них предназначался для нас, молодежи. Дон Пеппе беседовал с нами, шутил. И мясо делили на всех, не так, как в те времена, когда я работал в Пьяно ди Маджо, где считалось удачей, если тебе достанется обглодать куриную голову.
За столом надо мной подшучивали не только потому, что я был самый молодой, но и потому, что я чужак и говорил на другом диалекте. У нас на Сицилии это так: достаточно отъехать на двадцать километров, и люди говорят по-другому и слова в песнях звучат иначе. Ко мне приставали: «А ну-ка, Джованнино, дай послушать, как ты говоришь». И я, если ко мне обращались люди пожилые, в ответ лишь улыбался и помалкивал. Если же это были молодые парни, отвечал шуткой на своем диалекте: «А что мне сказать? Тебе хватит, если назову рогатым?» Дон Пеппе тоже смеялся, слыша мои ответы, и однажды сказал: «Давайте шутите, шутите, ребята. Еще немножко, этот парень подрастет и всех вас поставит по стойке “смирно”!»
Не знаю, говорил ли он всерьез, но сказал сущую правду: я уже мог заставить себя уважать, подходило к концу время шуток. Я никого не боялся. Если находился кто-то сильнее меня, то я был ловчее, а если он был также ловок, как я, то я оказывался хитрее.
Однажды в конце апреля я выгнал своих коров на пастбище. Вдруг откуда ни возьмись появились двое пастухов с отарой. Овец было не меньше сотни, и, добравшись до пастбища, они начали щипать траву, медленно бродя туда-сюда, уткнувшись мордой в землю. У пастухов была собака, одно ухо у нее было оторвано. Вдруг она подбежала к одной из моих коров — рыжей корове по имени Бунуцца. Та испугалась и опустила рога, собака, нападая на нее, принялась лаять и пыталась укусить. Тогда я погрозил палкой и собака отступила.
— Ты что это делаешь? — заорал один из пастухов, тот, что постарше. Ему было лет тридцать и рожа, как у разбойника, впрочем, как у всех овчаров в мире.
Я сказал им, что здесь уже паслись мои коровы, а их овцы могли оставаться подальше, на склоне. В ответ они расхохотались, так как по моему акценту поняли, что я не из этих мест, начали толкать меня и спросили, уж не моя ли случаем мамаша эта корова, за которую я так горячо вступился, а та другая, что постарше, не моя ли бабушка, а вон та телка не приходится ли мне сестрой? И расквасили мне нос.
Вечером я хотел спрятаться, но один парень, увидев мое разбитое лицо, сказал Старшему[12] и тот велел немедленно к нему явиться. Он сегодня еще жив и всегда оставался порядочным человеком, поэтому я не могу назвать его имени. Тогда он был еще молод, наверно, лет сорока, а в те времена молодым не доверяли ответственных должностей. Но у него была голова на плечах это был сильный, серьезный и трудолюбивый человек. Он умел командовать и теми, кто постарше его.
— Что это были за люди? — спросил он. На мой нос он даже не взглянул.
— Пастухи овечьей отары.
— Какие из себя?
Я вспомнил только, что пес у них одноухий. Лиц же этих мерзавцев я не запомнил. Старший ничего больше не сказал. Я подумал, что, наверно, он их не знает, потому что пастухи пригоняют овец иногда издалека и ночуют сегодня здесь, а завтра там. Потом он взял фонарь и посмотрел вблизи на мой нос.
— Воспаления нет. Иди спать!
Прошло уже целых пять дней, и в воскресенье утром я позабыл и думать об этом случае. Не потому, что я о нем не помнил, я никогда ни о чем не забываю, ни о добре, ни о зле, которое мне причиняют. Просто я об этом не вспоминал, да и нос уже перестал болеть. Кто-то из парней начал при всех подшучивать надо мной, спрашивать, как я говорю теперь, когда у меня не такой нос, как был прежде. Я его как следует отлупил — я так озлился, что никто даже не рискнул нас разнимать.
В шесть утра приехал и разбудил меня Старший. Он посадил меня на осла, и я затрусил следом за его гнедым конем по дорогам, которые одни были мне знакомы, а другие — нет. Так мы ехали часа два, и Старший не проронил ни слова. В конце пути мы начали подниматься в гору и справа открылось селение, но это было не Муссомели. Возле одного из домов был загон для овец. Там варили овечий сыр. Навстречу нам бросилась одноухая собака, но не залаяла. Овчаров было четверо и с ними седой как лунь старик с глубоким шрамом на лбу.