Екатерина Лесина - Хризантема императрицы
Темно. Пахнет корицей, сдобой, коньяком и сигаретами.
– Что вы себе позволяете? Вы сошли с ума, вы...
Музыка доносилась из крошечного плеера, лежавшего на столике между несколькими свечами, бутылкой вина, бокалами, пепельницей, в которой дымилась сигарета, коробкой конфет и чахлой розочкой в граненом стакане. Хозяйка плеера – Герман сразу решил, что эта розовая игрушка не может принадлежать Шурочке – сидела на диване, закинув ножки на пирамидку из подушек. С виду ей было лет шестнадцать, может, больше, может, меньше – этого Герман не желал знать. Узенькое личико с нервными тонкими чертами, короткие темные волосы, тело неестественно худое и вызывающе-угловатое, дорогое белье и дешевые духи, заполонившие пространство комнаты.
Увидев Германа, девушка недовольно нахмурилась и заявила:
– Мы на двоих не договаривались!
– Я имею право! – взвизгнул Шурочка, обращаясь непонятно к кому. – Это моя частная жизнь!
– Да ради бога. Это она кричала?
– Нет, не она. Не знаю, кто! Уходите! Убирайтесь из моей квартиры! Оставьте же меня наконец в покое!
В этот момент вспыхнул свет, резкий и яркий, выбивший слезу и заставивший выругаться. Зато когда глаза приспособились, стало видно, что лет девице куда больше шестнадцати и сумерки ей к лицу. Лениво потянувшись к пепельнице, она взяла сигарету, затянулась и попросила:
– Милый, не траться на электричество...
Герман вышел на лестничную площадку. Все еще тихо, спокойно... вернуться? Леночка ждет и нервничает, но ведь кричали же.
Он спустился ниже, постучал в дверь к Вельским – не ответили. Приложив ухо к косяку, прислушался. Кажется, в квартире никого не было, но... или все же кто-то есть? Шаги? Показалось? Скрип? Снова показалось? Звуки слишком слабые, чтобы понять.
– Простите, – раздался сзади голос Милослава. – Дело, конечно, не мое, но все-таки, мне кажется, что нехорошо подслушивать.
– Вы слышали крик?
И тут же сам себе ответил: не слышал. Милослав был в синей куртке, которая на плечах, спине и груди почернела от воды, в джинсах, заляпанных грязью, и таких же кроссовках. В одной руке он сжимал зонт, в другой – телефон.
– Простите, но нет. Я вот только что... в магазин ходил, – зачем-то соврал он. – За хлебом.
Тут же, сообразив, насколько явна ложь, смутился и добавил.
– По делам, в общем. Крика не слышал. А вот перила испортили. Дашка расстроится, она к дому нежно, а тут такой вандализм. Не знаю, чем их... вы сами гляньте.
Герман глянул: на широких, в ладонь, дубовых перилах виднелась глубока рана, из которой торчали темные волоконца дерева. Милослав, спустившийся следом, задумчиво произнес:
– Ножом так не сделаешь, тут топором орудовали. И что странно, когда я уходил, этого еще не было.
– А когда вернулись, никого случайно не встретили? Допустим у подъезда?
– Нет. Но сами понимаете, я, во-первых, особо по сторонам не оглядывался, а во-вторых, ночь, дождь, видимость... а перил жаль. Вандалы.
Брат
И сволочи. Заставили его переться на ночь глядя в другой конец города, ждать почти час на остановке под проливным дождем, а потом, когда он, наконец, сообразил, что никто не придет, снова трястись со страху. Ведь не зря дернули, ведь понадобилось же это зачем-то. Зачем? Что его ждет в квартире? И не оттого ли, что страшно переступить порог, он торчит на лестнице?
– Простите, – Милочка решился и тронул Германа за плечо. – Вы не могли бы... в общем, такое дело, я хотел бы поговорить с вами.
– Сейчас?
– Ну... а почему нет? Все равно здесь вы больше ничего не сделаете, а у меня вот появились некоторые мысли.
А Герман проведя ладонью по перилам, точно пытаясь сгладить рану, медленно, выцеживая слова, сказал:
– Если только недолго.
Конечно, недолго. Милослав лишь убедится, что в квартире его не ждут, что там – безопасно.
Следы чужого присутствия он заметил сразу, еще в коридоре – след ботинка на коврике, сдвинутые в сторону туфли, упавший с вешалки пиджак.
– П-пройдемся в зал, – Милочка остановился перед дверью, пытаясь разглядеть, что внутри. Силуэт... женский? Мужской? Сквозь толстое, бугристое стекло не разобрать. Собравшись с силами, он нажал на ручку и любезно произнес:
– Проходите.
Герман вошел. Ничего не случилось. Ни выстрелов, ни криков, вообще ничего. Тогда Милослав и сам решился войти. В комнате многое изменилось: монитор вот разбили, уроды. И корпус компьютера разворотили, разбросав по ковру детали, вперемешку с блестящими обломками дисков. Ну а с люстры свисали плечики с ярко-алым, шелковым платьем.
– Г-господи, – Милослав схватился за грудь. – Г-господи, что...
И именно в этот момент, глядя на устроенный разгром, он отчетливо понял: дурят. Не Жихарь это, но кто-то, кто, как и Серж с Дашкой, докопались до тайны. Жихарь бы пулю подарил, веревку или мешок с камнями, но не платье.
Удивительно, но стало легче.
– Вам, наверное, стоит обратиться, – Герман осторожно ступал по ковру, под ногами слабо потрескивали обломки. Вот скоты, всю коллекцию уничтожили... все, что Милослав снимал в течение последнего года.
Или в этом дело? Не коробка нужна была, а коллекция? И не напугать, но уничтожить... что? Улику? Какую? В Лелиной квартире камер не стояло, но... но может, то убийство было не последним?
– Знаете, разговора, наверное, не получится, когда тут такое, – Милослав обвел комнату рукой. Теперь ему не терпелось выпроводить гостя и, оставшись наедине с собой, подумать. Хорошенько подумать.
И представить.
Пожалуй, вряд ли кто-то догадывался, насколько удивительной, возбуждающей и прекрасной может быть смерть. Естественно, если это чужая смерть.
И Милослав, закрыв за Германом дверь, суетливой трусцой вернулся в комнату, сдернул платье с плечиков и, скомкав, зарылся лицом. Платье великолепно пахло Женечкиными духами.
Гений
Он всю ночь бродил под дождем. Стремительно трезвея, мучаясь от холода и дурноты, он снова и снова прикладывался то к плоской фляжке, предусмотрительно сунутой в карман пиджака, то, когда та опустела, к купленной в переходе бутылке. Один глоток и сознание вновь растворялось в алкогольном тумане, и вот уже не раздражали мокрая одежда и развалившийся ботинок, который Вельский завязал шнурком – разуваться и переобуваться было неохота, – ни расползающиеся желтой крошкой сигареты, ни вывески, мигающие желтыми и синими болотными огнями, ни витрины, ни люди.
Прохожих было мало, город опустел, освободив улицы для бродячих собак и тех редких представителей рода человеческого, кому не сиделось дома. Вот рычащая тень на колесах и другая, притаившаяся в переулке: в туманном свете фар четко прорисовывались косые плети дождя. Вельский минут пять простоял под козырьком чужого подъезда, присматриваясь к машине, потом где-то рядом хлопнула дверь, и он, испугавшись невесть чего, снова выполз в темноту.
Это хождение было бессмысленным, как и многое другие, что он делал в жизни, во всяком случае теперь, перебирая все заново, с самого рождения, с детского сада, со школы и института – не литературного, а химико-промышленного, куда его запихнула мать, Вельский остро ощущал безнадежность и тоску по прожитым дням, а еще – собственную беспомощность. Он казался сам себе брошенным и никому не нужным, похожим вот на этого дворового пса, что, увязавшись в какой-то подворотне, уже где-то с час брел следом. Стоило обернуться, и пес застывал в напряженной позе, готовый не то к нападению, не то к бегству, иногда рычал, прижавши острые, волчьи уши к голове, а однажды даже завыл. И Вельский, достав из кармана размякший, крошащийся и пахнущий водой да табаком хлеб, кинул на землю.
– Жри, – сказал он собаке, а сам приложился к бутылке. – Или ты выпить? Демон! Демон по душу мою... в ад желаешь утащить? Нет, не выйдет... не выйдет! Я не боюсь тебя, демон!
Пес, отступив, оскалился. Кудлатая шерсть его намокла, обвисая длинными серыми патлами, сквозь которые проглядывала синеватая шкура, топорщился крупным гребнем позвоночник, выдавались полукружьями ребра, а на впалом брюхе виднелся свежий шрам.
– Нет, демон, – погрозил Вельский. – Я не боюсь тебя, ибо прав! Я прав!
Крик утонул в шелесте дождя, а пес замолк, подобрался к хлебной корке. Клацнули клыки, мелькнул розовый язык и Вельский расхохотался:
– Да, пусть вздрогнет ад! Пусть ужаснется небо, узрев мой гнев!
Смех перешел в кашель, и Аркадий едва не выронил бутылку. Ему было страшно. Ему было одиноко.
– Вот ты не зря за мною ходишь. Нет, не зря, – он снова побрел по улице, которая, выбравшись из лабиринта домов, полетела вдруг прямой линией, яркой и нарядной, совершенно не соответствующей настроению. Здесь машин было больше, и людей тоже, и не было в них той тоскливой обреченности, того терпения, с которым надлежало слабым беспомощным человеком принимать ночь и грозу. Грозы, впрочем, тоже не было. И выпивка заканчивалась, и ночь.
Остановившись у ларька, Вельский долго шарил по карманам, потом занемевшими пальцами раздирал слипшиеся купюры, потом унизительно и трусливо клянчил бутылку, а к ней зачем-то пачку печенья. Переплатил, кажется, втрое, сунув разноцветный денежный комок в узкую прорезь окошка, но это было не важно.