Гилберт Честертон - Недоверчивость отца Брауна (рассказы)
Всякий заучит несколько фраз и скажет, что держится таких-то взглядов.
Я сам мог бы выйти на улицу и объявить себя уэслеанским методистом или чем-нибудь в таком роде, хотя, боюсь, это показалось бы не очень убедительным. Но мы ведь говорим о поэте. А поэту нужно, чтобы маска до известной степени была вылеплена на нем. Поступки его должны соответствовать тому, что в нем происходит. Он может черпать лишь из того, что есть у него в душе. Да, он мог бы назваться методистом, но не мог бы стать красноречивым методистом, а вот побыть красноречивым мистиком или фаталистом ему не трудно. Такой человек мог остановиться только на знакомом идеализме, когда ему понадобилось быть идеалистом. А на этом построена вся его игра со мной. Такой человек, даже весь покрытый кровью, способен вполне искренне уверять вас, что буддизм – лучше христианства, мало того, что буддизм – христианней христианства. Вот и видно, какое у него отвратительное и превратное представление о христианстве.
– Никак не возьму в толк, – смеясь, воскликнул доктор, – вы его защищаете или осуждаете?
– Сказать о человеке, что он гений, не значит защищать его, – пояснил отец Браун. – Отнюдь нет. Художник или поэт поневоле выдаст себя. Леонардо да Винчи не сумел бы нарисовать неумело. Как он ни старайся, получилась бы изысканная пародия на слабую картину. Так и методист в изображении Стрейка был бы уж слишком грозен и ярок.
Немного погодя отец Браун шел домой. Свежий морозный воздух стал еще холоднее, он даже пьянил. Деревья походили на серебряные подсвечники какого-то морозного Сретения. Холод пронизывал, как тот серебряный меч чистого страдания, что пронзил некогда сердце Неизреченной Чистоты[12]. Но холод был не убийственный, – разве в том смысле, что он убивал все смертные препоны нашей бессмертной и неисчерпаемой жизни. Бледно-зеленое послезакатное небо, на котором зажглась лишь одна звезда, подобная Вифлеемской, представлялась светозарной пещерой, будто там, в глубине, зеленым пламенем пылало горнило холода, пробуждая все к жизни, словно тепло; и чем больше все погружалось в кристальные волны красок, тем становилось легче, подобно крылатым созданиям, и прозрачнее, подобно цветному стеклу.
Там возвещалась истина; там ложь отсекалась от нее ледяным лезвием, и в том, что оставалось, жизнь била ключом, словно ледяная гора заключила в себе всю радость мира, как прекрасную драгоценность.
Отец Браун сам не совсем разбирался в своем настроении, когда погружался в зеленый сумрак, глотками пил девственный, живительный воздух. Остались далеко позади муть и скорбь жизни. Они стерлись, исчезли, как исчезают занесенные снегом следы ног.
И, с трудом пробираясь по снегу к себе домой, священник шептал про себя: «А все-таки он прав, есть белая магия, только он ее не там ищет…»
Злой рок семьи Дарнуэй
Два художника-пейзажиста стояли и смотрели на морской пейзаж, и на обоих он производил сильное впечатление, хотя воспринимали они его по-разному. Одному из них, входящему в славу художнику из Лондона, пейзаж был вовсе не знаком и казался странным. Другой – местный художник, пользовавшийся, однако, не только местной известностью, – давно знал его и, может быть, именно поэтому тоже ему дивился.
Если говорить о колорите и очертаниях – а именно это занимало обоих художников, – то видели они полосу песка, а над ней полосу предзакатного неба, которое все окрашивало в мрачные тона мертвенно-зеленый, свинцовый, коричневый и густо-желтый, в этом освещении, впрочем, не тусклый, а скорее таинственный – более таинственный, чем золото. Только в одном месте нарушались ровные линии: одинокое длинное здание вклинивалось в песчаный берег и подступало к морю так близко, что бурьян и камыш, окаймлявшие дом, почти сливались с протянувшейся вдоль воды полосой водорослей. У дома этого была одна странная особенность – верхняя его часть, наполовину разрушенная, зияла пустыми окнами и, словно черный остов, вырисовывалась на темном вечернем небе, а в нижнем этаже почти все окна были заложены кирпичами – их контуры чуть намечались в сумеречном свете. Но одно окно было самым настоящим окном, и – удивительное дело – в нем даже светился огонек.
– Ну, скажите на милость, кто может жить в этих развалинах? – воскликнул лондонец, рослый, богемного вида молодой человек с пушистой рыжеватой бородкой, несколько старившей его. В Челси он был известен всем и каждому как Гарри Пейн.
– Вы думаете, призраки? – отвечал его друг, Мартин Вуд. – Ну что ж, люди, живущие там, действительно похожи на призраков.
Как это ни парадоксально, в художнике из Лондона, непосредственном и простодушном, было что-то пасторальное, тогда как местный художник казался более проницательным и опытным и смотрел на своего друга со снисходительной улыбкой старшего, и правда, черный костюм и квадратное, тщательно выбритое, бесстрастное лицо придавали ему несомненную солидность.
– Разумеется, это только знамение времени, – продолжал он, – или, вернее, знамение конца старых времен и старинных родов. В этом доме живут последние отпрыски прославленного рода Дарнуэев, но в наши дни мало найдется бедняков беднее, чем они. Они даже не могут привести в порядок верхний этаж: и ютятся где-то в нижних комнатах этой развалины, словно летучие мыши или совы. А ведь у них есть фамильные портреты, восходящие к временам войны Алой и Белой розы и первым образцам английской портретной живописи. Некоторые очень хороши. Я это знаю, потому что меня просили заняться реставрацией этих полотен. Есть там один портрет, из самых ранних, до того выразительный, что смотришь на него – и мороз подирает по коже.
– Меня мороз по коже подирает, как только я взгляну на дом, – промолвил Пейн.
– По правде сказать, и меня, – откликнулся его друг.
Наступившую тишину внезапно нарушил легкий шорох в тростнике, и оба невольно вздрогнули, когда темная тень быстро, как вспугнутая птица, скользнула, вдоль берега. Но мимо них всего-навсего быстро прошел человек с черным чемоданчиком. У него было худое, землистого цвета лицо, а его проницательные глаза недоверчиво оглядели незнакомца из Лондона.
– Это наш доктор Барнет, – сказал Вуд со вздохом облегчения. – Добрый вечер. Вы в замок? Надеюсь, там никто не болен?
– В таком месте, как это, все всегда больны, – пробурчал доктор. – Иногда серьезней, чем думают. Здесь самый воздух заражен и зачумлен. Не завидую я молодому человеку из Австралии. – А кто этот молодой человек из Австралии? – как-то рассеянно спросил Пейн.
– Кто? – фыркнул доктор. – Разве ваш друг ничего вам не говорил? А ведь, кстати сказать, он должен приехать именно сегодня. Настоящая мелодрама в старом стиле: наследник возвращается из далеких колоний в свой разрушенный фамильный замок! Все выдержано, вплоть до давнишнего семейного соглашения, по которому он должен жениться на девушке, поджидающей его в башне, увитой плющом. Каков анахронизм, а? Впрочем, такое иногда случается в жизни. У него есть даже немного денег – единственный светлый момент во всей этой истории.
– А что думает о ней сама мисс Дарнуэй в своей башне, увитой плющом? – сухо спросил Мартин Вуд.
– То же, что и обо всем прочем, – отвечал доктор. – В этом заброшенном доме, вместилище старых преданий и предрассудков, вообще не думают, там только грезят и отдаются на волю судьбы. Должно быть, она принимает и семейный договор, и мужа из колоний как одно из проявлений рока, тяготеющего над семьей Дарнуэев. Право, я думаю, если он окажется одноглазым горбатым негром, да еще убийцей вдобавок, она воспримет это как еще один штрих, завершающий мрачную картину.
– Слушая вас, мой лондонский друг составит себе не слишком веселое представление о наших знакомых, – рассмеялся Вуд. – А я-то хотел представить его им. Художнику просто грех не посмотреть семейные портреты Дарнуэев. Но если австралийское вторжение в самом разгаре, нам, видимо, придется отложить визит.
– Нет, нет! Ради бога, навестите их, – сказал доктор Барнет, и в голосе его прозвучали теплые нотки. – Все, что может хоть немного скрасить их безрадостную жизнь, облегчает мою задачу. Очень хорошо, что объявился этот кузен из колоний, но его одного, пожалуй, недостаточно, чтобы оживить здешнюю атмосферу. Чем больше посетителей, тем лучше. Пойдемте, я сам вас представлю.
Подойдя ближе к дому, они увидели, что он стоит как бы на острове – со всех сторон его окружал глубокий ров, наполненный морской водой. По мосту они перешли на довольно широкую каменную площадку, исчерченную большими трещинами, сквозь которые пробивались ростки сорной травы. В сероватом свете сумерек каменный дворик казался голым и пустынным; Пейн никогда бы раньше не поверил, что крохотный кусочек пространства может с такой полнотой передать самый дух запустения. Площадка служила как бы огромным порогом к входной двери, расположенной под низкой, тюдоровской аркой; дверь, открытая настежь, чернела, словно вход в пещеру.