Хансйорг Шнайдер - Смерть докторши
— Сыр — экстра-класс! — Заметив на столе сигары, он удивился: — Ты что, сменил курево?
— Нет, — отозвался Хункелер, — просто прикидываю, можно ли их спутать.
— Конечно, нет. Та, что слева, потолще будет.
— Окурки, наверно, все ж таки спутать можно. Когда их тушат, они лопаются, раздавливаются. И уже не видно, которая толще.
Эди взял нож и обрезал кончики сигар.
— Раскури, а потом затуши. Тогда и увидим.
Хункелер так и сделал. Раскурил обе и положил в пепельницу.
— Чем вы, собственно, занимаетесь целыми днями? — Эди разрезал другой сыр. — Второе убийство за одну неделю. И ничего не происходит.
Хункелер почувствовал, как внутри закипает злость.
— Кончай, а? Лучше ешь поменьше.
— Я ем, когда хочу. Чувствую себя лучше, когда ем.
— Окочуришься от жратвы.
— Почему бы мужчине в мои годы не быть толстяком? Что у меня еще осталось в жизни?
— Отвернись, — приказал Хункелер. — Сейчас я их затушу.
Эди закрыл глаза и причмокнул — сыр явно пришелся ему очень по вкусу. Хункелер затушил в пепельнице обе сигары, от которых остались примерно сантиметровые окурки.
— Можешь открыть глаза.
Эди открыл глаза, отправил в рот остатки второго сыра и секунду-другую рассматривал окурки.
— Справа толстая, слева тонкая. Сразу видать.
— Что ж, видать так видать, — вздохнул Хункелер и закурил сигарету.
Комиссар поехал к Рейну, спустился в купальню. Паводок еще не схлынул, река непривычно быстро мчала исполинские массы мутной воды на север, к морю. Буксир тащил в сторону Швайцерхалле нефтеналивную баржу, носовая его волна мощно накатывала на берег.
Прибрежная дорожка подтоплена. На паромной пристани толпятся туристы с детьми, все ребятишки с красными рюкзачками за спиной. Асфальт приятно теплый.
Возле гостиницы «Три волхва» Хункелер сошел по лестнице к реке и прыгнул в воду. Течение тотчас подхватило его, но он как раз этого и хотел. Галька на дне шуршала громче обычного. Он лег на спину, устремив взгляд ввысь, в хрустально-прозрачную голубизну. Вот так, наверно, течение несло и Лакки Шиндлера, ночью скорее всего, ведь людей душат не при свете дня, а во мраке ночи. На шее у парня была веревка, которая запуталась в лопастях лодочного мотора.
Возле купальни Хункелер вылез из воды, принял душ и поднялся наверх, в закусочную. Съел тарелку салата, выпил кофе с молоком, полюбовался рекой.
На совещании в 14 часов царила беспомощная нервозность. Брезгливая, обиженная физиономия Сутера, собачий взгляд Мадёрена, даже де Виль словно бы растерял весь свой оптимизм.
— Это катастрофа, — сказал Сутер. — Как видно, мы уже абсолютно не владеем ситуацией. Мало нам того, что до сих пор неясно, кто мог убить госпожу Эрни; тут мы как блуждали в потемках, так и блуждаем. Конечно, в кои-то веки можно и не найти убийцу. Но вдобавок прямо посреди города, на глазах у наших сотрудников, взлетает на воздух пиццерия, а одного из подозреваемых, с которого нам бы следовало день и ночь глаз не спускать, хладнокровно убивают и бросают в Рейн — вот это уже совершенно возмутительно, ни в какие ворота не лезет. Мы кто такие вообще? Кучка жалких дилетантов, неспособных обеспечить в этом городе безопасность? Престарелые деревенские жандармы? Или энергичная, активная, боеспособная группа?
Он замолчал, ожидая откликов на свою диатрибу. Все смотрели в пол. Потом слово взял Рюинер:
— Очень сожалею, но мне пора идти. Сказать могу немного. Лакки Шиндлера однозначно удавили, веревкой. Случилось это вчера, около девяти вечера. Видимо, перед смертью его еще и пытали. Били по голове и по ребрам, на спине следы ожогов от сигарет. Очевидно, хотели что-то из него вытянуть. Сразу после убийства, должно быть, труп бросили в Рейн. Предположительно в расчете на то, что он навсегда исчезнет в бушующей реке. Пока у меня все. Благодарю за внимание, господа.
Рюинер вышел.
Настал черед де Виля. Он сообщил, что в компьютерном зале «Анкары» сработало взрывное устройство с часовым механизмом. Преступник пробрался через задний двор, разбил окно, бросил внутрь бомбу и спокойно удалился. Помещение полностью разрушено, эффект взрыва был точно рассчитан. Больше на данный момент ничего сказать нельзя, но отдел работает на полную мощность.
Мадёрен доложил, что произведено семнадцать арестов, все в наркоманских кругах, большей частью дилеры. Никто пока не признался, и он вообще сомневается, что можно ожидать признательных показаний. Расколоть этих гадов практически невозможно, молчат как воды в рот набрали. К тому же весьма вероятно, что и подрывник, и убийцы Лакки Шиндлера уже успели выехать из Швейцарии. Обычное дело, как правило, они всегда чуточку опережают сыщиков. Лучше всего вообще не впускать эту шушеру в страну, добавил он.
— У вас все? — осведомился Сутер.
Мадёрен пожал плечами. Пожалуй, да.
Халлеру докладывать было не о чем, Луди тоже.
Тогда слово взял Хункелер. Сказал, что взрыв в пиццерии и убийство Лакки Шиндлера интересуют его лишь постольку поскольку. Этим пусть занимается коллега Мадёрен. Сам он целиком сосредоточился на деле Кристы Эрни. И у него есть горячий след, который он тщательно проверяет. Ведет этот след к человеку по имени Генрих Рюфенахт, швейцарскому писателю, проживающему в Эльзасе, в Мюспахе. Вполне вероятно, что именно он написал угрожающее письмо и сделал анонимный звонок в «Бульварцайтунг». Он, Хункелер, уверен в этом почти на сто процентов. Однако подробно докладывать о расследовании пока рановато. Он просит предоставить ему свободу действий. Вообще, по его мнению, дело Кристы Эрни никак не связано ни с взрывом в «Анкаре», ни с убийством Лакки Шиндлера.
Довольно долго все молчали, обдумывая услышанное.
— Вы уже подключили французскую жандармерию? — спросил Сутер.
— Нет, слишком рано пока.
— Хорошо бы, базельская уголовная полиция хоть одно дело раскрыла, — сказал Сутер. — От журналистов никакого житья нет… Что ж, комиссар, продолжайте заниматься делом Кристы Эрни.
На этом совещание закончилось.
Хункелер еще некоторое время посидел в кабинете, откинувшись на спинку стула, упершись ногами в край стола и положив голову на колени. Размышлял, что предпринять дальше. Однако на ум ничего не приходило.
Он услыхал, как открылась дверь. Пришел Луди. Хункелер узнал его осторожные шаги и открыл глаза.
— Я облазил все возможные источники. О Генрихе Рюфенахте нигде ни слова. В том числе и как о писателе. Если он и печатался, то наверняка в каком-нибудь совсем уж крохотном издательстве.
— Он пока ничего не публиковал.
— Какой же он тогда писатель, если ничего не публиковал? Разве не так?
— Необязательно. Писатель — тот, кто пишет. Рюфенахт писал каждый день, с двадцати до двадцати двух часов. Вплоть до четверга, четвертого июля. Писал для своей жены. Она единственная разбирала его почерк. Но ровно месяц наш она умерла.
— Почему же он продолжал писать, если она умерла?
— Не знаю. Знаю только, что семь дет назад операция на простате сделала его импотентом.
— Интересно! — Луди рассмеялся, по обыкновению беззвучно. — Минутку, я схожу за кофе.
Хункелер не пошевелился, погружаясь в себя и успокаиваясь. Услыхал, как Луди вернулся, увидел бумажный стаканчик, который тот поставил перед ним. Взял в руки, отхлебнул глоток. Кофе оказался никудышный, сущая бурда.
— Ты уверен? — спросил Луди.
— Почти. Полную уверенность дает только признание.
— Я довольно хорошо знаю Эльзас, — сказал Луди. — Часто совершаю там пешие походы. Летом, когда все цветет, это настоящий рай. А зимой, в туман и дождь, — гнездо депрессии.
— Необязательно. Когда в печи потрескивают дрова, а на коленях мурлычет кошка, там очень уютно.
— У тебя есть женщина, которая тебя любит.
Хункелер кивнул.
— А ты представь себе, — сказал Луди, — что семь лет кряду сидишь зимой в деревенском доме, утонувшем в тумане, и ждешь жену. А она не едет, потому что спать с ней ты не можешь. Поди, и другого завела, а?
— Да.
— То-то и оно. Пишешь, конечно, каждый вечер, с железным упорством, потому что это помогает тебе жить. Но вот что ты пишешь?
— Понятия не имею.
— Еще как имеешь. Ты пишешь о своей тоске, о добрых старых временах. А вдохновение мало-помалу уходит. Ты по-прежнему пишешь фразу за фразой, но в них нет огонька, нет напора. И ты это замечаешь. Сам того не желая. Иначе и быть не может. Потом тебе вдруг становится безразлично, жив ты или мертв, любишь или нет. А поскольку не слышишь чужого дыхания, уже не понимаешь, дышишь ли сам. И тогда начинаешь думать о поступке, который докажет, что ты вправду еще жив. Пусть даже этот поступок приведет к смерти. Может, так все и было? Как по-твоему?
— У Рюфенахта алиби. Вечером второго июля он сидел в комнате, которую снимает в мюспахском «Разъезде», и писал.