Рауль Мир-Хайдаров - Седовласый с розой в петлице
Удивительно, что общение, ради которого, наверное, стекались сюда со всего города эти люди, не было, на взгляд Таргонина, навязчивым, бесцеремонным -- большей частью мужчины держались небольшими группами, но группы эти тасовались чуть ли не каждые полчаса: одни уходили или отпочковывались по непонятным для него интересам, другие приходили. Немало было и таких, как Павел Ильич, в одиночку, молча коротавших время за стаканом вина, и право каждого на такую свободу, вероятно, тоже признавалось здесь, по крайней мере, в собеседники к нему никто не набивался, хотя профессор чувствовал: подай он только знак, изъяви желание -- собеседники или компаньоны у него вмиг найдутся. Здесь никто никого не торопил, да и ничто не торопило, как ничто и не удерживало. Каждый созревал сам, в одиночку, чтобы в итоге стать частью целого и уже до конца дней своих застыть навсегда, как в музее восковых фигур, в том одеянии, в котором появился здесь в первый раз.
Не все вокруг "Лотоса" и не сразу стало понятным Павлу Ильичу, но открытия, сделанные путем личных наблюдений, иногда поражали профессора. Он заметил, что у кафе никто не просил и не занимал денег, по крайней мере открыто. О том, чтобы кто-то собирал копейки,-- обычная картина почти для всех питейных заведений,-- не могло быть и речи. С рубля за стакан портвейна полагалась на сдачу даже серебряная монетка, о которой знал каждый из завсегдатаев, но никто эту монетку не требовал -- это был, как им, наверное, казалось, щедрый жест, еще из той безбедной жизни, которой они некогда жили. Однажды профессор увидел, что по соседней аллее, тоскливо, с завистью посматривая в сторону "Лотоса", прошел вконец опустившийся пьяница, но подойти не решился -- сработало некое табу, непонятное Павлу Ильичу.
Как-то дома, когда Таргонин размышлял об этом, его осенило: да "Лотос" же последний бастион, рубеж для этих катящихся вниз людей, и пока они в состоянии приходить сюда, придерживаясь выработанного ими же стиля поведения, они видятся себе достойными уважения людьми. А может быть, еще проще,-- они считают себя элитой среди пьющих, ну конечно, элитой, как это ни смешно, как ни грустно, оттого эти галстуки, учтивые разговоры, неестественная галантность, давно ушедшая в прошлое, тщательные проборы в давно немытых, посеченных редких волосах, и кокетливый платочек в кармашке затерханного пиджака. И единственное для них место на свете, где есть возможность, хоть и призрачная, сохранять утерянное достоинство,-- это "Лотос", он притягателен, как остров для утопающего. Здесь, приобретая на свой мятый рубль, может быть, заработанный в унижениях, стакан вина, пьющий как бы говорит своим многочисленным оппонентам -- смотрите, я не бегу в магазин за бутылкой за тот же рубль и не складываюсь на троих в подворотне -- для меня главное не выпить, я пришел в кафе пообщаться с интересными людьми -- посмотрите, кого здесь только нет!
Да, контингент у "Лотоса" собирался не только живописный, но и разношерстный -- действительно, кого здесь только не было! Многие, как и Павел Ильич, заглядывали сюда после службы, о чем говорили потрепанные, под стать хозяевам, портфели, хотя чаще в ходу у завсегдатаев были давно вышедшие из моды и обихода кожаные папки. Порою Таргонину казалось, что здесь собрались последние владельцы подобного антиквариата. Пожалуй, наличие портфеля и папки, так же как и галстука, вселяло в их хозяев некую уверенность, а может быть, являлось даже атрибутом связи с другим миром, в котором они, считай, уже и не жили, а так, заглядывали иногда. Скорее всего, это были специалисты разного уровня, опускавшиеся все ниже и ниже по служебной лестнице. Служили они, скорее всего, в каких-то конторах, обществах, товариществах, несчетно расплодившихся в последнее время, потому что трудно было представить их работающими в серьезных учреждениях. Хотя, впрочем, в последнем Павел Ильич не был абсолютно уверен, потому как мало знал жизнь: все его время забирала работа, даже дом, быт всецело лежали на жене. В одном он был совершенно уверен: в медицинских учреждениях подобный тип людей, слава богу, еще крайне редок.
Первое впечатление о широте тем и интеллектуальности бесед возле "Лотоса" у Павла Ильича вскоре развеялось, и вовсе не потому, что завсегдатаи вдруг перестали говорить о еврокоммунизме или тибетской медицине. Тематика разговоров по-прежнему удивляла Таргонина, но он понял и другое: эти беседы носили поверхностный характер, они, так же как портфель или галстук, нужны были им для того, чтобы ощущать себя еще причастными к другой, настоящей духовной жизни.
Узнавать новое, сопереживать, сочувствовать -- эти простые человеческие чувства уже перестали быть для них жизненной необходимостью, как для всех нормальных людей. Да и на работе,-- если она у них действительно была, ведь наличие портфеля -- не обязательно гарантия того,-- их уже вряд ли кто слушал и воспринимал всерьез, равно как и дома, в семье. А им всем ох как нужно было внимание. Гайд-парка у нас нет и не предвидится, а "Лотос" --пожалуйста! Вот и приходили они в этот свой самостийный Гайд-парк, нашпигованные обрывочными эффектными сообщениями из газет и журналов --благо информации в наш век с избытком, а времени свободного у завсегдатаев "Лотоса" было, видно, хоть отбавляй.
Большинство посетителей "Лотоса" держались тихо, мирно, несуетливо, некоторые даже с осторожностью, с какой-то опаской,-- видимо, жизнь не раз их била, и повсюду им чудился подвох. Прежде всего выдавали таких глаза: затравленные, жалкие, в которых не читалось ни силы, ни желания вступать в какую бы то ни было борьбу, даже за самого себя. Вольнее, свободнее, что ли, чувствовали себя люди творческих профессий или выдававшие себя за оных. Один наиболее шумный, потрепанный блондин в сандалиях на босу ногу и в легкой курточке из синтетической ткани, прожженной кое-где сигаретами,--представлялся всем журналистом. Он направо и налево сыпал именами известных корреспондентов и редакторов, заговорщически сообщал о каких-то грядущих переменах и перемещениях, известных пока лишь в узких и привилегированных кругах. Говорил, что его наперебой зазывают то в одну, то в другую уважаемую газету, но он, мол, не желает продавать в рабство свое золотое перо ни той, ни другой, поскольку в штате и той и другой сидят, мол, одни подхалимы и бездари, а он не намерен своим талантом способствовать их успеху. Одного трезвого взгляда было достаточно, чтобы понять, что не только в газету, а в любое мало-мальски порядочное учреждение путь этому еще нестарому человеку уже был заказан,-- слишком долго пришлось бы думать, прежде чем решиться доверить ему хоть какое-то дело.
Особое оживление вызывало у посетителей кафе появление некоего поэта --чувствовалось, что здесь его любили. Периодически, словно уверяя других, а прежде всего, наверное, себя, что он действительно поэт, он вынимал из своего неизменного разбухшего портфеля потрепанные газеты и какой-то журнал без обложки, судя по объему и формату, явно не литературный, где были напечатаны его стихи. Видно было, что он особенно дорожил этим журналом, где маленькая подборка стихов была дана с фотографией автора. Ходили слухи, что журнал не однажды сослужил поэту добрую службу -- по крайней мере, в вытрезвителях, где он требовал к себе особого отношения как к творческой личности. Внешне поэт ничем не отличался от завсегдатаев "Лотоса": та же
классическая прическа с безукоризненным пробором, костюм, неcнашиваемые зимние ботинки на каучуке в любое время года, и непременный атрибут, выделявший его даже из этой живописной толпы,-- ярко-красный шейный платок на тонкой, морщинистой шее. Он тоже никогда не стоял в очереди за портвейном,-- толпа почтительно уступала кумиру место у стойки. Выпив, он быстро озлоблялся, что невыгодно выделяло его среди обычно мирных посетителей "Лотоса", и начинал крикливо читать свои стихи, комментируя их непечатным текстом,-- такая вольность разрешалась лишь ему одному. Наверное, когда-то он был не без искры божьей, но злоба, душившая его изнутри, не позволила ему стать настоящим поэтом,-- так, по крайней мере, казалось профессору. Жесткие, недобрые были это стихи. Частенько Серж -- так звали поэта -- уходил, позабыв свой портфель, который бережно передавали внутрь стекляшки, где он день-другой, а иногда и неделю дожидался хозяина, воевавшего, очевидно, в это время в редакциях газет и журналов с редакторами. Поэтов, кроме Сержа, было здесь еще несколько, но всем им было далеко до популярности мэтра с эффектным шейным платком,-- в очереди за портвейном они стояли на общих основаниях. Поэтому, наверное, испытывая нескрываемую зависть к "удачливому собрату по перу", к его популярности в "Лотосе", молодые коллеги демонстративно игнорировали Сержа: держались между собой дружно, вели сугубо светские разговоры,-- это от них Павел Ильич впервые услышал о балете Мориса Бежара. Они же распространяли слух о том, что Серж безнадежно старомоден и что на его рифмах далеко не уедешь. Но все это ничуть не вредило славе первого поэта "Лотоса", даже наоборот,-- как ни крути, ни у кого из них не было журнала с подборкой стихов и портретом, где Серж был заснят в шляпе и при галстуке. Да и духа им, пожалуй, не хватало --никто из них ни разу не рискнул почитать свои творения вслух, хотя общество иногда, в отсутствие Сержа, видимо, ощущая эстетический голод, просило об этом. Но друг другу они стихи читали,-- Павел Ильич видел это не раз,--допуская порой в свое общество нескольких музыкантов, которых, к удивлению Таргонина, оказалось здесь больше всего. Находились тут даже свои непризнанные композиторы, не было, пожалуй, только дирижера, но за это Павел Ильич твердо поручиться не мог: в этой среде мог быть кто угодно, ведь был же человек с брюшком, к которому вполне серьезно обращались -- товарищ прокурор...