Сергей Дигол - Утро звездочета
И хотя к спорту я всегда был равнодушен, после собрания я все равно чувствую себя оплеванным и растерянным. Завтра — мой очередной отцовский день, за который я даже готов спустить месячную зарплату, только бы не пришлось изменять своим детям с очередным высокомерным пустословом. Деваться мне, однако, некуда и с двух до четырех я провожу время в кабинете наедине с телефонной трубкой, зная, что и соседние кабинеты тоже пусты: рабочий день в отделе закончился через десять минут после отъезда Мостового.
Первая неудача меня подстерегает на первом же звонке. Должанский оказывается в командировке за границей, о чем я узнаю с шестого звонка в «Коммерсант» — от бухгалтера которая выдавала ему командировочные. С первого набранного номера меня отсылают в отдел культуры, где никто не поднимает трубку. Тогда я повторяю первый звонок, и мне дают рабочий телефон самого Должанского, который, как понятно, тоже молчит. С третьей попытки мне недовольно сообщают, что не несут ответственности за Должанского — как минимум, за его молчание. При этом мне дают еще один номер, и снова отдела культуры, который оказывается бухгалтерией — на мою, как оказалось, удачу. Приятный женский голос грустно сообщает мне, что Должанский вернется в Москву лишь в понедельник вечерним рейсом. Стало быть, на работе его можно будет застать не раньше вторника.
Не отвечает и домашний телефон Марка Розовского, и тогда я звоню прямо в театр. К моему удивлению, с режиссером меня моментально соединяют — может, поднявшая трубку женщина испугалась одного слова «следователь»?
— Бесполезная встреча, если хотите знать, — с ходу заявляет Розовский.
— Извините, но я вынужден настаивать, — не теряюсь я.
— Давайте тогда в среду, — предлагает компромисс Розовский.
— Это очень поздно. Завтра никак нельзя?
— Видите ли, я сегодня уезжаю в Питер. Как раз до среды.
— Нда, — цежу я. — Может, на вокзале можем встретиться?
— Поезд через, — он замолкает, и я словно вижу, как он смотрит на часы, — два часа пятнадцать минут. А мне еще домой надо заехать.
— Понятно, — говорю я, — Тогда я в среду вам позвоню. Вы в котором часу возвращаетесь?
В восемь минут пятого я кладу трубку и замечаю, что кондиционер бессилен перед природной стихией. Мерный гул, от которого в помещении обычно устанавливается комфортная прохлада, теперь мирно сосуществует с духотой, от которой у меня ломит в висках, а от ладоней на столе остаются влажные следы. Небо укрывается тучами, об окна бьется ветер, а значит, обещавший грозу оповещатель не ошибался. Будь у меня хоть десять оповещателей, я все равно не в силах поверить, что в следующую среду будут обещанные плюс тридцать восемь.
И все же погода становится моим неожиданным союзником, по крайней мере, начинающаяся за окном буря — вполне разумный аргумент для отмены завтрашнего выгула детей. Набирая номер, я успеваю загадать, чтобы мне не пришлось объясняться с очередной справочной или бухгалтерий, но на этот раз обходится без посредников: жена сама поднимает трубку.
— У меня не получится с утра, — говорю я. — Скорее всего, не получится.
Наташино молчание звучит, если так можно выразиться, громче любого обвинения. Она даже не считает нужным тратить слова, чтобы в очередной раз доказать, какому идиоту посвятила семь лет своей жизни.
— Тогда вообще не надо, — говорит, наконец, она.
— У нас заваруха на работе, — говорю я и понимаю, что повел разговор совсем не так как собирался, а про погоду и вовсе забыл.
— Ну хор…
— И вообще, может лучше детей спросить? — перебиваю я, в тот самый момент, когда Наташе, возможно, удалось справиться с собственным негодованием. — Я имею законное право видеться с ними. Мы договорились о двух выходных в месяц — вот и отлично. Хотя по закону мне ничего не мешает видеться с ними хоть каждый день. Кроме того, конкретное время наших свиданий тоже не лимитировано.
В образовавшуюся паузу я не слышу ничего. Ничего, кроме Наташиной ненависти, которая различима в каждой секунде ее молчания.
— Мы же не договаривались, что я не могу забирать детей в воскресенье после обеда, — все больше завожусь я. — Почему именно с утра? Потому что вам с Никитой так удобно? Может ты забыла, но отец — это я. И это мое право — позвонить в два часа ночи и потребовать, чтобы дети были готовы максимум через час.
— В два часа ночи, — говорит Наташа, — у детей есть одно право. Спать у себя дома.
Я открыл было рот: сказать, что их дом — там, откуда они съехали семь месяцев назад, но чувствую, что мой запал внезапно сменяется бессилием.
— Наташа, извини, — вяло говорю я. — Прости, пожалуйста.
Наташа не отвечает, и даже ее квартира, храня верность хозяйке, не отзывается ни единым звуком.
— У нас действительно проблемы, — еле ворочаю я языком. — Много работы. И вообще…
— Я поняла, — говорит Наташа.
Говорит и снова молчит. Даже не спрашивает, все ли со мной в порядке, и я чувствую запоздалое отчаяние от того, что так было и раньше. По крайней мере, весь последний год нашей совместной жизни.
Возвращаясь с работы, я молчал, Наташа же ничего и не спрашивала. Больше всего мы общались по телефону, но Наташа все равно обижалась; ее звонки обычно заставали меня на выездах или на совещаниях у шефа. Я не оправдывался, да, откровенно говоря, и не стремился к оправданию. Во мне варился странный и, как оказалось, убийственный коктейль из равнодушия к браку и уверенности в том, что один из нас похоронит другого спустя полвека совместной жизни.
— Ну, хорошо, — говорит Наташа. — Когда сможешь приехать?
— Постараюсь в час, — оживаю я. — В крайнем случае, в два. В общем, я позвоню еще.
— Да, — говорит она, и у меня щемит сердце.
Наташино «да» всегда было со мной, я носил его у самого сердца вместо ее фотографии. Меня до сих пор передергивает, когда от кого-то, даже от уличного незнакомца, я слышу «окей», «гуд» или «супер». Я знаю, что в такой ситуации Наташа всегда говорит «да» и знаю, что чем менее к месту ее дакание, тем очаровательнее она выглядит.
Я все еще люблю Наташу и каждый раз, признаваясь себе в этом, испытываю нечеловеческие страдания. Хуже того, мной овладевает полное равнодушие. Мне плевать на работу, на поручения Мостового, на самого Мостового, мне даже не интересно, что он скажет, если в среду я приду на совещание с пустой папкой и без единой мысли.
Смерть витает надо мной, не решаясь, однако, приступить к решительным действиям. Она даже не пугает, просто посмеивается, но от ее смешков у меня и выработалась склонность к самоубийству. Мне хочется умереть возле бара «Флибустьер», вернуться туда еще на один раз и выбежать пьяным на оживленную трассу. Говорят, если со сбитого машиной человека слетает обувь, это — гарантированный покойник. Я хотел бы, чтобы с меня слетела обувь — не представляю, как можно жить десять лет в инвалидной коляске.
У меня непростая задача: броситься под автомобиль наверняка, при этом быть в подпитии достаточным для того, чтобы содержание алкоголя не дало повода привлечь сбившего меня водителя. Я должен быть крепко пьяным, а у тех, кто будет вести расследование, (учитывая мою положение, это будут, по крайней мере, мои сослуживцы), не должно быть ни единой зацепки в пользу версии о самоубийстве.
География неплохо прочищает мозги, даже такие запущенные как у меня. Проходя мимо «Флибустьера», я понимаю, что, вдоволь насмеявшись, смерть улетела восвояси и даже задираю голову — убедиться, что в нахмурившимся небе от нее не осталось и следа.
Надо мной нет ничего. Ничего, кроме ворчащих туч и, а вокруг меня — ничего, кроме душного зноя. Теперь моя очередь смеяться над смертью. Я чувствую, как мои губы натягиваются в улыбке и знаю одно. Что бы ни случилось, я больше не буду верить мыслям о самоубийстве.
Еще я думаю о том, что это — прекрасный повод отметить и направляюсь к дверям бара.
7
Ночью в мой сон стучится дождь. Он барабанит в окно, подгоняет и без того обезумевший ветер, и когда я наконец открываю глаза, дождь остается со мной. Дождь стучит в моей голове, несмотря на тишину за открытым окном. Утренний город хранит покой, если, конечно, умиротворение — это ипостась изнывающих от двухнедельного зноя.
Я лежу, глядя в потолок, а в голове все так же стонет ветер и барабанит дождь и ко мне медленно, тяжело рассеивая ночное наваждение, возвращается вчерашний вечер. Собственно, мой ночной кошмар оттуда, из вчерашней дороги домой, когда под потемневшим небом, вот-вот грозившем свалиться на нас вместе с тучами, молниями, градом и стеной воды, мы бежали из «Флибустьера» ко мне домой. Пару часов спустя, когда ураган уже вовсю бушевал на моей постели, я поймал себя на том, что вижу окно и даже удивился, как там, за окном тихо и увидел, что тучи рассеялись. Их хватило лишь на то, чтобы погрозить нам. Погрозить, но не напугать: знало бы небо, что оно — ничто по сравнению с людскими страстями.