Полина Дашкова - Небо над бездной
Застегивая сорочку, Ильич вдруг перешел на французский. В последнее время он читал французские медицинские справочники и учебники, ему удобней было пользоваться французской терминологией.
– Что такое обсессии? – спросил он.
– Осада, блокада. Кажется, это общее определение для целого ряда навязчивых состояний. Непроизвольные мысли, воспоминания, фобии, тягостные, болезненные. Их объединяет то, что они приходят как будто извне и от них невозможно избавиться, – медленно, тоже по-французски произнес Федор.
– Да, именно так, – кивнул Ленин, – песенка моя спета, роль сыграна. Молчи, не утешай. Наизусть знаю все, что ты скажешь.
За обедом никого чужого не было. Надежда Константиновна и Мария Ильинична мрачно молчали. Вероятно, поссорились, это случалось часто. Вождь с аппетитом ел гречневую кашу и вдруг, отодвинув тарелку, произнес, ни к кому не обращаясь:
– Конечно, мы провалились. Мы думали осуществить новое коммунистическое общество по щучьему велению. Но это вопрос десятилетий и поколений.
– Володя, это не ты, это болезнь в тебе говорит, – сурово заметила Крупская, не поднимая глаз от тарелки.
– Надя, дорогая, болезнь говорить не может, – вождь хмыкнул, – как раз наоборот, болезнь скоро заставит меня молчать. Но пока я владею речью, позволь мне выражать свои мысли и чувства так, как мне угодно.
– Тебе угодно нести вреднейший, опаснейший контрреволюционный антимарксистский бред! – Крупская вскинула голову. – Ты говоришь как враг, Володя, опомнись!
Из-за пучеглазия взгляд ее всегда казался гневным или испуганным, но сейчас она сощурила глаза и стала совсем на себя не похожа. Что-то настороженное, даже враждебное появилось в ней. Пухлые губы стянулись в нитку, щеки набрякли, задрожали, налились свекольным цветом. Ильич как будто не заметил этого, спокойно продолжал:
– Не надо врать себе, Надя. Да, чтобы партия не потеряла душу, веру и волю к борьбе, мы должны изображать перед ней возврат к меновой экономике, к капитализму как некоторое временное отступление. Но себе врать не надо. Себе мы должны отдать отчет. Попытка не удалась.
– Почему? Объясни почему? – Крупская не повышала голоса, но казалось, что она кричит. – Мы взяли власть и почти пять лет удерживаем ее. Мы победили в Гражданской войне. Мы строим новое государство, новое общество, выводим новую породу совершенного человека, свободного труженика.
– Брось, Надя, – Ленин поморщился и махнул рукой. – Взяли, победили! Какой ценой? Ради чего? Мы сами не знаем, что строим и какую породу выводим. Так вдруг переменить психологию людей, навыки их вековой жизни нельзя. Можно попробовать загнать население в новый строй силой, но вопрос еще, сохранили бы мы власть в этой всероссийской мясорубке.
Повисла тишина. Крупская продолжала смотреть на мужа, но больше не щурилась. Глаза выкатились из орбит, губы задрожали.
– Володя, перестань, пожалуйста, – прошептала она, закрыла лицо руками и прогудела сквозь ладони: – Володя, мне страшно.
Мария Ильинична, все это время молчавшая, вдруг встала, резко отодвинула стул и вышла.
– Мане тоже страшно. Всех я напугал, – вождь виновато вздохнул и как ни в чем не бывало опять принялся за кашу.
Федор есть не мог. Он застыл и слушал. В очередной раз Ильич ясно и недвусмысленно признавал свое полное фиаско.
«Что же это? – думал Федор. – Прозрение, раскаяние?»
Очень хотелось ответить: да. Но Федор отлично понимал, что завтра вождь будет говорить и делать нечто совершенно противоположное сегодняшним разумным печальным речам.
Михаил Владимирович еще в восемнадцатом заметил, что есть два отдельных существа. Чудовище Ленин и человек Ульянов. Чудовище использует человека в своих планетарных целях, и скоро от Ульянова останется только мертвая оболочка. Медицина бессильна. Возможно, очень давно ребенка Ульянова сумел бы спасти какой-нибудь старец, святой чудотворец, отчитать по церковному канону, изгнать беса. Но не случилось. А теперь уж поздно.
«Нет. Не прозрение, не раскаяние. Игра. Человек изредка дразнит чудовище, играет в непокорность, – подумал Федор. – Крупская знает, потому такая бурная реакция. Конечно, она никогда, даже про себя, не произнесет слово «бес». Воинствующая атеистка, она называет то, что сидит в ее муже, идеей, доктриной, великим учением. Но слова не меняют сути».
Федор низко опустил голову и разглядывал тонкую затейливую мережку на скатерти. Рядом стоял пустой стул Марии Ильиничны. Вождь был прав, когда сказал: «Мане тоже страшно». Да, страшно, однако по-другому, не так, как Крупской. В отличие от жены, сестра сохранила остатки нравственного чувства и здравого смысла. Для жены слова вождя крамола, ересь. Для сестры они правда. Она давно уж все поняла, но панически не желает признавать и формулировать.
За столом опять воцарилась тишина. Ее нарушил лишь шорох газеты, которую демонстративно развернула Крупская. Ильич, покончив с кашей, кликнул горничную, попросил чаю. Федор все так же сидел, опустив голову, не мог шевельнуться и вдруг кожей почувствовал пристальный взгляд Крупской. Она смотрела на него из-за газетной страницы. Когда он поднял лицо и встретился с ней глазами, она спокойно произнесла:
– Федя, голубчик, пожалуйста, разыщите Марию Ильиничну. Ей уже два дня нездоровится. Нам с Володей не признается, что у нее болит. Может, с вами поделится?
Федор нашел ее на балюстраде. Она курила, кутаясь в старушечью теплую шаль, и даже не повернула головы, когда он подошел и встал рядом.
– Владимиру Ильичу значительно лучше, – сказал он, глядя на грубый курносый профиль.
Лицо Марии Ильиничны было безнадежно некрасиво, что-то лягушачье проглядывало в чертах. «Лягушка, которая никогда не превратится в царевну», – с жалостью подумал Федор и заметил, что рука с папиросой мелко дрожит, нос покраснел, глаза мокрые.
– Мария Ильинична, замерзнете, простудитесь. Идемте в дом или я принесу вам плед.
– Вчера был Сталин, – произнесла она глухим бесстрастным голосом, – они с Володей закрылись в комнате, говорили часа два, о чем, неизвестно. На прощанье, как всегда, расцеловались. Потом Сталин отвел меня в сторонку и сообщил, что Володя боится паралича, беспомощности, не желает мучиться, просит втайне от всех принести ему цианистый калий.
* * *Москва – Вуду-Шамбальск, 2007
Маленький частный самолет болтало, крутило в воздухе, как лодочку в открытом море при пятибалльном шторме. Петру Борисовичу стало плохо. Кроме Савельева, летели еще двое сотрудников службы безопасности, и все суетились вокруг Кольта. Сначала его тошнило, потом он стал жаловаться на сердце. В хвосте имелся вполне удобный диван, со специальной системой ремней безопасности. Кольт согласился лечь, но не желал пристегиваться и постоянно скатывался.
Соня сидела впереди, слышала тихие, терапевтически спокойные голоса Димы, охранников, стоны и брань Кольта. На прощанье Агапкин шепнул ей, что у Кольта совсем плохо с нервами. Она не придала этому значения. Петр Борисович никогда не отличался особенным тактом и терпением. Но сейчас он вел себя как помешанный, орал, матерился, бился в истерике.
Соня пыталась отвлечься, не слушать. Ей была видна кабина пилота, разноцветные огоньки на пульте управления, крупные ослепительные звезды в темном небе, сизые, со стальным отливом, облака внизу, такие плотные, что они казались твердью, холмистым ландшафтом какой-то чужой, мрачной планеты. По ландшафту прыгала маленькая четкая тень самолета, очерченная ободком лунного света.
На откидном столике стоял открытый ноутбук, подарок Федора Федоровича. Старик выбрал и заказал по Интернету тонкую, легчайшую, но весьма мощную машинку, вручил Соне перед отлетом и сказал, что внутри она найдет много интересного.
Соня включила ноутбук, как только самолет набрал высоту, и обнаружила, что Агапкин закачал туда расшифрованные материалы экспедиции двадцать девятого года, мемуары Никиты Короба, большое исследование о художнике и алхимике Альфреде Плуте с иллюстрациями, какими-то схемами, примечаниями. Была отдельная папка, названная «Дед» с посланиями из Зюльт-Оста. Дедушка почти каждый день отправлял для нее письма на электронный адрес Агапкина.
В качестве заставки на рабочий стол Федор Федорович поместил улыбающуюся щенячью морду, очень удачную фотографию Мнемозины.
Соня пробовала читать, но из-за сильной болтанки не могла. Дима, уложив наконец несчастного Кольта, сел рядом с Соней.
– Как ты? Не тошнит? Уши не закладывает?
– Я в порядке, не волнуйся. А ты?
– У меня отличный вестибулярный аппарат. Я посижу с тобой немного, дух переведу.
– Замучил он тебя?
– Не то слово.
– Ты когда-нибудь раньше видел его таким?
– Никогда. Его как будто подменили. Надеюсь, это пройдет.
– По-моему, он стал невменяемым после выздоровления старика.