Екатерина Лесина - Черная книга русалки
– Чтобы не воскресла. Чтобы не отомстила. Но не получилось. – Вадик вдруг положил руку на спинку Ольгиного стула и резко дернул на себя, разворачивая. Поднялся, наклонился над ухом и громко зашептал: – Не казненная плату за кровь требовать пришла, но та, о которой все забыли...
Да он же нарочно пугает! Нет, Ольга трястись не станет, Ольга – взрослая и почти самостоятельная, не боится ни русалок, ни зомби, ни даже Бабайку, под кроватью живущего. Переросла.
– Кровь за кровь, дитя за дитя... справедливости ради, – продолжал нашептывать Вадик. От него пахло шампунем и дымом, еще сандаловыми палочками и сдобой с маком. Ольге вдруг нестерпимо захотелось булки с молоком.
– Дурак, – сказала Ольга и покраснела. – Или нормально рассказывай, или... или мы уходим.
– Точно, – поддержала Ксюха.
– Ну если нормально, то дом стоял, а потом сгорел, вместе с купцом, который к тому времени окончательно свихнулся, посчитав, что и в самом деле чернокнижник, алхимик и любимый ученик Якова Брюса. И оттого узнал множество тайн, к примеру, как оживить железного человека. Была, сказывают, у Брюса горничная, да не простая, а из железа сделанная, вот и Мэчган такую сотворил, только в виде русалки. И не для того, чтобы на стол подавать, а чтобы хранить редкое сокровище – Черную книгу.
Боже мой, что-нибудь в этой истории прояснится или нет? У Ольги уже голова болит от обилия подробностей. Чародеи, алхимики, книга эта, русалка, что живая, что железная... бред!
Но ведь убийства-то совсем не бредовые! Настоящие убийства. И значит... значит, что кто-то в этот бред сильно верит. Так же сильно, как Вадик.
У Вадика покатый лоб и редкие брови, уши оттопыриваются, а шея на затылке складочками собирается. У Вадика широкая переносица и неестественно тонкие, почти женские, запястья. И ямочка на подбородке.
– Ну, по поводу книги версии тут разные ходят, по одной, она так и осталась у Брюса, надежно спрятанная в тайной комнате Сухаревой башни и там хранившаяся до того момента, как башню разобрали. По другой – книгу все же похитили, тем самым нарушив брюсовы планы и помешав ритуалу, который должен был дать алхимику вечную жизнь. По третьей, книгу не похищали, ритуал сам по себе не удался, а слуга, который помогал в его проведении, испугался последствий и черный труд сжег, дабы избежать обвинений в колдовстве. Еще по одному варианту, передал на хранение церкви, ибо крепко раскаялся. А вот теперь самое интересное... – Вадик замолчал, поднявшись, отошел от Ольгиного стула, к немалому ее облегчению, оперся на подоконник и, задумчиво уставившись в окно, закончил фразу: – Самое интересное, что у Брюса в учениках никогда не было Мэчгана, равно как и Микитки Рябушкина.
– Был, – тотчас возразил Пашка. – Я ж тоже не фигней маялся. Ксюх, ну ты ж веришь?
Ксюха верила и даже, зажав набитый рот ладошкой, промычала что-то одобрительное. Или возмущенное?
– Не было, – упрямо возразил Вадик. – Прямых свидетельств нет, все появились позже, много позже, в воспоминаниях внуков Мэчгана. К слову, родная дочь его начисто отрицала всякую связь с Брюсом, более того, настаивала на версии батюшкиного помешательства, что было, мягко говоря, не очень логично. Одно дело – дочь безумца, другое – алхимика и ученого, согласитесь.
Ольга согласилась, просто порядка ради. У нее вообще, по словам сестры, характер соглашательный. Лишь бы не трогали... ее и не трогали. Пашка глядел на Ксюху, Ксюха – на Вадика, тот – в окно.
– Многие усмотрели в этой странности желание сохранить семейную тайну. Естественно, первое, что пришло в голову, – сокровища, якобы созданные Мэчганом и спрятанные на дне озера, второе – Черная книга, украденная у Брюса... Ну главное, что в одном сходились – клад сторожит русалка, и не простая, а железная, созданная незадолго до смерти Мэчгана.
– Офигеть, – выразила общее мнение Ксюха.
– Чушь, – из чистого упрямства возразила Ольга, встала, одернула подол юбки, тут же подумав, до чего глупым со стороны выглядит этот жест, да и сама юбка – строгая, узкая, учительской длины – совершенно не вписывается в дачные интерьеры. – Полная чушь!
Правда, поверить в сказанное мешали убийства, не выходившие из головы, и суеверный страх, которому, как оказалось, нашлось место в рациональном Ольгином мире. И страх, беспричинный и стыдный, постепенно разрушал рационализм, просто до неприличия раздвигая рамки возможного.
Этак она и в соль рассыпавшуюся верить начнет. И в разбитое зеркало, приносящее несчастье. И в то, что подковы – к удаче, а черные коты – к беде. И вообще начнет жить по приметам, гороскопам и...
И на этом Ольгины мысли закончились, породив нерациональное же, но очень сильное желание закатить истерику. Здесь и сейчас.
– Теть Оль, тебя случайно не тошнит? – поинтересовалась Ксюха, глядя с хитрым прищуром. – У тебя лицо такое... зеленое.
Все. Хватит с нее! Ольга уходит. Уезжает. Сбегает. Ну хотя бы из комнаты.
Дверью она нарочно хлопнула, пусть поймут, насколько раздражена. И задержавшись на пороге, сдерживая необъяснимые слезы, прислушалась к бубнящим голосам. Понятно. Всем плевать на Ольгу, слезы, настроение... Ну и ей на них тоже плевать.
Надоело быть хорошей.
С самого раннего утра Екатерина Андреевна мучилась радикулитом и мыслью о том, что совершает ошибку. Нужно все рассказать... и более того, рассказать следовало давным-давно, сразу, как заподозрила неладное. Но нет, все гадала, все примеряла, присматривалась, мучилась сомнениями. И что теперь?
– Ничего! – громко и отчетливо сказала Екатерина Андреевна, в зеркало себя разглядывая. Одним боком повернулась, потом другим, порадовалась, что крепка еще и даже по-своему хороша, не ссохлась с годами, не прошла червоточинами морщин и не раздулась тестом перебродившим, как свекровь-покойница.
А Степан, верно, в мать пошел бы, он в год последний крепко в весе прибавивши был, и обрюзг, и лысеть начал...
Екатерина Андреевна тотчас оборвала себя на нехорошей мысли: нельзя так о покойнике, особенно, когда он вот, рядом, смотрит, следит с фотографии... молодой совсем. Улыбчивый да пригожий, прям-таки светится, сияет. И она рядышком, красавица-раскрасавица, первая в округе была. Уж как за ней ходили, и с Стремян, и с Погарья, и даже с Завазина приезжали. И стихи писали, и признания делали... а Степан из всех самый отчаянный. Вон на снимке, если приглядеться, шрамик над левой бровью, тоненький, кривой, точно ниточка к коже присохла. Это Витька, все никак верить не желая, что Катерина пришлого предпочла, биться полез, да с ножом... ох и страху-то было.
А разговоров... свекровь-то быстро прилетела, да с криком, дескать, это Катерина нарочно подстраивала смертоубийство, проклинать пыталась, милицией грозилась да парткомом. А Степка заступился и тут же предложение сделал.
Екатерина Андреевна, не без труда сняв фотографию со стены, рукавом обтерла пыль. Холодное стекло, туманное стекло, Степочкино лицо закрывает, и чудится, что он сердится, отворачивается от жены.
А сердиться он умел, чуть что – в крик да с кулаками, нависнет, трясет, но чтоб хоть пальцем когда... золотой мужик был. Хозяин. Все в дом, и повторяет: для тебя, Катенька, только для тебя...
Перед глазами поплыло вдруг, и Екатерина Андреевна, не сразу поняв причину, испугалась – слепнет, а потом сообразила – слезы это. Вот глупость-то, чтоб она – и ревмя ревела? Да никогда! Ни после свадьбы, когда свекровь изводила, все ходила да шпыняла, выслеживала, наговаривала, сплетни распускала. Ни потом, когда ребеночка потеряла. Ни когда узнала, что больше родить не сможет. Ни... да никогда она не плакала, даже на Степкиных похоронах, хотя кто б видел, кто б знал, как сердце-то щемит, рвет да калечит.
Годы прошли, а боль осталась.
И мысли... Правильно ли молчать?
Степан на фотографии улыбается грустно, точно и вправду видит, понимает, прощает...
– Ну что бы было, а? Ну не дошло бы до суда... открестились бы, отговорились, а то и сплетницей объявили. Вон и с Вадимом-то как нехорошо вышло, а со мною и того похуже. А мама больная, ей волноваться нельзя было. Я за ней доглядела, ты не думай... мирно жили.
Она говорила, отчетливо понимая нелепость происходящего, ненужность слов, произнесенных над старой, запыленной, спрятанной под броней потемневшего стекла фотографией. Но продолжала, чутко прислушиваясь к боли, которая, вот уж диво, вдруг отступила, отползла, оставляя израненное сердце.
– Катерин Андревна? – Громкий Клавкин голос заставил подскочить и выронить снимок. Слабо звякнула рамка, а по стеклу, разделяя молодых, поползла трещина.
– Чего орешь?! – взвизгнула Екатерина Андреевна, торопливо вытирая глаза рукавом кофты. Вот уж и вправду старость – не радость, придумала сама себе беду, погоревала, поплакала. – Тут я!
Фото она подняла и, перевернув, чтобы не видеть треснувшего стекла, а заодно и Степкиного укоряющего взгляда, положила на стол. С обратной стороны из рамки торчали два ржавых гвоздика, к которым прицепились клочья пыли, а еще по картону Степкиной рукой было выведено «Темневы С. и Е.».