Елена Арсеньева - Камень богини любви
На другой же день в роли Юрия появился выздоровевший Карнович.
И снова между нами с Эльвирой Михайловной настало долгое отчуждение, и снова я, вольно или невольно, потянулся к моим новым друзьям.
Иногда я думал о том, что неудивительно, отчего Эльвире Михайловне так блестяще удалось сыграть Чародейку. Она не играла – она истинно была ею. А я стал жертвой чародейства.
И все во мне взбунтовалось! Я твердо решил, что вырву из сердца эту любовь. Я не могу провести жизнь в роли пажа этой Цирцеи, не могу вечно лежать у ее ног в мечтах о недостижимом. Я должен избавиться от ее чар… любовь Лизы Ивановой вновь представилась мне спасением.
Я изо всех сил старался видеть Эльвиру Михайловну как можно реже – к счастью, она тоже нечасто бывала теперь в театре. Мне была дана полная свобода – и творческая, и сердечная. И я воспользовался этим, как мог! Любовь Лизы была истинным противоядием против дурмана запретной страсти. Я сделал ей предложение… Но ее родители прочили ее за другого.
Васильев уговаривал нас венчаться тайно. Он будоражил мой доселе спокойный ум, давал мне книги… некоторые было невыносимо скучно читать, особенно экономические, некоторые меня возмущали своей злобностью; однако многие, особенно стихи, мне очень нравились.
Они-то и изменили мою судьбу.
В конце зимнего сезона, на Масленой неделе, устраивался благотворительный концерт, где мы играли отрывки из старых пьес (в том числе и из «Чародейки», конечно!), а я должен был декламировать. Мне всегда удавались стихи пафосные, патетические гораздо лучше, чем романтические. Поэтому для декламации я выбрал стихотворение ныне уже забытого поэта Пушкарева «Арестанты».
Театр был так же переполнен, как на незабываемой премьере «Чародейки». С большим чувством и темпераментом я читал горькие, эффектные строки:
Все мы, граждане, все кандидаты в острог,
Разве с самым пустым исключеньем!
Театр дрожал от бешеных аплодисментов и покачивался от восторженного топанья. Это была овация, настоящая овация, которая не так часто выпадает на долю актера. Однако я вдруг заметил, что в первых рядах и ложах не больно-то аплодируют, скорей наоборот, а весь этот гром и грохот производят последние ряды партера и особенно – галерка. Добродушное лицо губернатора излучало недовольство, а Эльвира Михайловна казалась испуганной. Это показалось мне странным и насторожило.
Я ушел за кулисы. Мое восторженное настроение несколько увяло, однако в зале кричали «бис!», и я приготовился выйти на сцену вновь, как вдруг рядом возник полицмейстер и придержал меня за лацкан фрака:
– Не откажите в любезности предъявить цензурованный экземпляр сего стихотворения.
– Какой экземпляр? – пролепетал я.
– Цензурованный-с! Скрепленный визою Главного управления по делам печати. Не имеете-с? Значит, вы читаете запрещенные стихи-с?! Вы что же это изволили произносить здесь публично, милостивый государь? Вы провозгласили, что все присутствующие здесь лица – арестанты?! Завтра же вы получите распоряжения губернатора касательно своей особы.
Читать на «бис», понятное дело, я уже не выходил.
Ночью меня мучила бессонница. Теперь я и сам дивился своей неосторожности и благоглупости. Что я натворил?! Как же мог забыть, что среди ссыльных есть и политические преступники, «ненадежные элементы». Наверное, это именно они устроили мне овацию. И меня приняли за одного из них… Что же теперь ждет меня?
Наутро матушка Виртанен… ах да, я в то время уже переменил квартиру, потому что матушка Паисилинна открыто выражала недовольство тем, что ее превосходительство оказала помощь «греховоднице Синикки и ее ублюдку», ворчала день и ночь, весьма непочтительно поминая Эльвиру Михайловну, ну а я, разумеется, не мог этого стерпеть, вот и съехал от нее. У матушки Виртанен было менее просторное жилье и не столь роскошный стол, зато она не ворчала с утра до вечера, а когда зашла речь об истории Синикки и Раймо Туркилла, безоговорочно осудила пьяницу и распутника Раймо. Между прочим, я и сам считал его гораздо более виноватым, чем Синикки! Женщина всегда жертва мужской любви или похоти…
Итак, матушка Виртанен утром сообщила, что ко мне явился городовой. В ее глазах были печаль и жалость.
Я вышел в горницу. Городовой принес мне из полиции бумагу, которая меня оповещала, что по распоряжению губернатора я должен покинуть город в двадцать четыре часа.
Первая мысль была: губернатор отдал распоряжение относительно театрального режиссера… прежде он не вмешивался в дела театра… значит, и Эльвира Михайловна против меня!
Дурак, что я навоображал себе, о чем мечтал?!
Уверенность в ее безразличии и равнодушии была едва ли не страшней, чем потеря прекрасной работы, предстоящая разлука с театром… В первый момент я вовсе ошалел и растерялся, затем взял себя в руки и отправился наносить визиты тем членам театрального Общества, которые были ко мне расположены. Я просил, чтобы мне позволили не покидать Петрозаводск в течение двадцати четырех часов, а отложили бы высылку до весны: было так страшно повторить долгий зимний путь на лошадях!
К вечеру стало известно, что ходатайство мое увенчалось успехом. Мне разрешено было подождать месяц. Но о работе в театре не было и речи.
Тяжко прошел этот месяц. Я скучал без театра, а он – без меня. Постановки были приостановлены – ходили слухи, что ее превосходительство больна, а без ее распоряжения никто здесь и пальцем не смел шевельнуть. С Васильевым и Лизой мы почти не расставались, да и Карнович, который раньше меня недолюбливал, теперь, когда я должен был уехать, смягчился ко мне и показал себя весьма приятным человеком. Ему и принадлежала мысль, что как режиссер я лучше, чем как актер, что у меня много интересных постановочных идей, поэтому именно по этому пути я должен буду идти впредь. Его поддержали Васильев и Лиза. Васильев просил впредь считать его актером моей будущей труппы и клялся, что после окончания срока его ссылки он почтет за счастье к ней присоединиться. Договорились, что, собрав труппу и найдя место для работы, я сообщу об этом ему и он приедет сразу, как получит право вольного перемещения по России.
С Лизой же дела обстояли так: я сделал предложение, она его приняла, но ехать со мной не могла, не пускали родители. Мне предстояло уехать первым пароходом, а она должна была тайно бежать со вторым. Васильев обещал помочь.
До моего отъезда оставалось два дня, все вещи были собраны, как вдруг поздно вечером в окошко горницы постучали. Матушка Виртанен вышла на крыльцо и вскоре воротилась с изумленным выражением лица. Я тоже изумился, потому что не считал, что невозмутимые финны и карелы способны на такую мимическую игру. Она подала мне свернутый и запечатанный лист, на котором было написано мое имя.
Я разглядывал письмо. Оно было подписано печатными буквами, почерк показался мне изменен. Бумага простая, на такой бумаге мы перебеливали свои роли.
– Отчего вы так удивлены, матушка Виртанен? – спросил я. – Вы знаете, кто это написал?
– Я неграмотна, poju, сынок, – степенно ответила она. – Но я знаю, кто принес это письмо!
– Кто же? – спросил я, и сердце мое почему-то замерло.
Матушка Виртанен покраснела так, как не может покраснеть семидесятилетняя старушка, если не взволнована до последней степени.
– Его принесла Синикки! – прошептала она срывающимся голосом.
Синикки?! Вот это действительно удивительно! Какое отношение ко мне имеет эта несчастная красавица? И разве она умеет так хорошо и правильно писать по-русски?
Матушка Виртанен, которой изменила национальная сдержанность и которая была вне себя от любопытства, смотрела на меня во все глаза, явно ожидая, что я немедля распечатаю письмо и ознакомлю ее с его содержимым.
Не тут-то было! Синикки своим приходом и так уже сделала меня персонажем местных сплетен, пожар которых вспыхнет завтра же с самого раннего утра. Поэтому я ушел к себе, заперся и только там развернул письмо. И меня как молнией ударило, когда я увидел знакомый – сколько раз видел роли, этой рукою переписанные! – почерк Эльвиры Михайловны…
«Как получите письмо, приходите в театр, мне нужно с Вами поговорить».
Наши дни
Алёна довольно долго бродила по залу, высматривая Константина, но его что-то нигде не было видно. Она даже рискнула сунуть нос в ту дверь с надписью «Служебный вход», возле которой она однажды подслушала некий интересный разговор, однако была остановлена строгим окликом:
– Вам чего, женщина?!
Алёна испуганно отпрянула от двери. Тоненькая и очень строгая девочка в форменной красной рубахе смотрела на нее, придерживая пальцем на переносице очки с толстенными стеклами. Судя по бейджику, девочку звали Ира.
– Я ищу Константина.
– Константина? – Ира подняла тоненькие бровки. – Да вот же он.