Арнальд Индридасон - Каменный мешок
Еще помолчал.
— И еще был ее муж.
Перестал гладить стол и сжал руку в кулак.
— Сволочь. Мерзкая, гадкая тварь. Подонок, каких свет не видывал.
Симон сделал еще пару шагов назад. Потом ему показалось, будто отец снова успокоился.
— Я и сам не понимаю, почему так, — сказал Грим. — И ничего не могу с этим поделать.
Он допил кофе, встал из-за стола и скрылся в спальне, затворив за собой дверь. Но по дороге схватил Томаса за шкирку и унес с собой.
С годами Симон все больше убеждал себя, что несет ответственность за происходящее. Подросший, окрепший, он все сильнее чувствовал: мама — не та, что раньше. Она изменялась не так внезапно, как Грим, когда тот вдруг чудом, как по мановению волшебной палочки, превращался почти что в человека. Совсем наоборот. Мама менялась очень медленно, очень незаметно, это длилось очень долго, много-много лет, но от глаз Симона не укрылись некоторые признаки. Не всякий бы заметил, но у Симона на такие вещи нюх. И Симон знал, что эти изменения опасны для мамы, не менее опасны, чем даже сам Грим, и что ему, Симону, предстоит вмешаться прежде, чем дело зайдет слишком далеко. Каким-то неизъяснимым образом он чувствовал, что обязан будет вмешаться. Миккелина слишком слаба, а Томас слишком маленький. Только он один, Симон, может спасти маму.
Симон не очень понимал, что такое в маме меняется и что все это значит и чем грозит, но чем дальше, тем сильнее он чувствовал, что все меняется. Груз на его плечах делался все тяжелее, особенно начиная с того дня, как Миккелина произнесла первые слова. Мама была так этому рада, и словно чудом мрак, окутывавший ее, развеялся. Мама стала улыбаться, все время прижимала Миккелину к себе, а с ней и обоих мальчиков, и следующие месяцы учила Миккелину говорить и радовалась каждому новому шагу дочки.
Но не прошло слишком много времени, как мрак вернулся и окутал ее еще плотнее, чем раньше. Порой, вычистив весь дом до блеска, не оставив нигде ни пылинки, она усаживалась на кровать в спальне и смотрела прямо перед собой, часами, неподвижно. Сидела прямо, не говоря ни слова, с полузакрытыми глазами и выражением отчаяния на лице, выражением бесконечной печали, бесконечного, неизбывного одиночества в этом мире. Однажды, когда Грим ударил ее по лицу и вышел вон, хлопнув дверью, Симон пришел к маме приласкать ее. Мама стояла, зажав в правой руке тяжелый кухонный нож, а левую руку держала ладонью вверх и аккуратно проводила лезвием ножа по запястью. Заметив сына, она улыбнулась — едва-едва, уголками рта — и убрала нож в ящик.
— Что ты делала с ножом? — спросил Симон.
— Проверяла, хорошо ли он заточен. Ты же знаешь, он не терпит тупых ножей.
— Он совсем другой в городе, — сказал Симон. — Там он не плохой.
— Я знаю.
— Там он всем доволен и смеется.
— Да-да.
— Почему он не такой дома? С нами?
— Я не знаю.
— Почему он такой плохой дома?
— Не знаю. Ему тяжело.
— Я хочу, чтобы он был другой. Я хочу, чтобы он умер.
Мама строго посмотрела на сына:
— Ты чего, дорогой мой?! Не смей говорить так, как он. Не смей даже думать ни о чем подобном! Ты не такой, как он, никогда не будешь таким, как он. Ни ты, ни Томас. Никогда! Понял меня?! Я тебе запрещаю думать об этом! Не смей.
Симон не отрывал от мамы глаз.
— Расскажи мне про папу Миккелины, — сказал он.
Симон иногда слышал, как она разговаривает об этом с Миккелиной, воображал себе, каким бы мог быть ее мир, если бы папа сестренки не умер. Воображал себе, что он — сын этого человека, воображал, как бы он жил с ним, в семье, где отец — не кровожадное чудище из ночных кошмаров, а друг и товарищ, который любит и заботится о своих детях.
— Он умер, — ответила мама, и Симону показалась, что она очень зла на покойного. — И не будем больше об этом.
— Но он был другой, — сказал Симон. — И ты была бы другой.
— Если бы он не утонул? Если бы Миккелина не заболела? Если бы я никогда не встретила твоего отца? Какой прок от всех этих мыслей?
— Ну почему он такой плохой?
Он много раз спрашивал ее об этом, и иногда она объясняла, а иногда молчала, словно сама искала ответ на этот вопрос многие годы и так ничего и не нашла. Она смотрела перед собой, словно Симона и нет рядом, словно она — одна посреди вселенной и говорит лишь с собой, печальная, усталая, словно она в миллионе миль отсюда, словно бы ничто — ни слова, ни дела — не имеют никакого смысла, не могут ничего изменить.
— Я не знаю. Я знаю только, что мы тут ни при чем. Мы ни в чем не виноваты. Это все — его личные дела. Я сначала винила себя. Все искала — может, я правда сделала что-то не так, и оттого-то он и разозлился. Найдя, как мне казалось, ответ, я пыталась измениться. Но я никогда не была уверена, что нашла правильный ответ, а там стало понятно, что ему все равно, как и что я делаю. Я давно бросила винить себя, и я хочу, чтобы и ты, и Томас, и Миккелина выучили назубок — вы тут тоже ни при чем, вы не виноваты в том, как он с нами обращается. Даже когда он ругает вас, орет на вас, издевается — это не ваша вина. Вы ни при чем.
Она заглянула Симону в глаза:
— Он — тряпка. У него во всем мире есть единственная власть — над нами. Он ни за что никому не позволит ее у себя отобрать. Никогда от нее не откажется.
Симон перевел взгляд на ящик, в который мама убрала нож.
— Мы можем что-нибудь сделать?
— Нет.
— Что ты делала с ножом?
— Я тебе уже сказала. Проверяла, хорошо ли он наточен. Он любит, чтобы ножи были острые, что твой дьявол.
Симон простил маму за эту ложь. Он знал, что она, как всегда, старалась защитить его, уберечь от опасности, уберечь, насколько возможно, от самого плохого, что было в их жизни.
Вечером вернулся Грим, как обычно грязный как черт после работы с углем, но в необычно приподнятом настроении, и завел с мамой разговор об одной истории, которую ему рассказали в Рейкьявике. Сел на стул на кухне, потребовал кофе и сказал, что на работе зашла речь о ней. Грим не очень понял, как так получилось, но почему-то его приятели на работе завели речь о ней и договорились вот до чего — они совершенно уверены, она — одна их этих, из светопреставленцев. Которых наделали целую армию в газовом пузыре.
Она повернулась к Гриму спиной, налила кофе и не проронила в ответ ни слова. Симон сидел за столом, Томас и Миккелина гуляли на улице.
— В мерзком вонючем пузыре, чтоб я лопнул! В баллоне с газом!
И Грим расхохотался своим страшным, хриплым, пробирающим до костей смехом. Он порой отхаркивал что-то черное — неудивительно, целые дни напролет проводит в кузове грузовика с углем. Черные круги вокруг глаз, рта и ушей.
— Вот откуда ты взялась! Свальный грех в ночь светопреставления! В сраном газовом пузыре! — взревел он.
— Это неправда, — сказала она сухо.
Симон вздрогнул — никогда еще на его памяти она не осмеливалась перечить Гриму. Симон в ужасе поднял на маму глаза; ему показалось, что по спине течет холодный пот и он весь в мурашках.
— В газовом пузыре всю ночь еблось полгорода, потому что люди решили, что наступает конец света и все можно! И вот так-то ты и появилась на свет, тварь несчастная.
— Это ложь, — сказала она еще решительнее, чем раньше, но не поднимая глаз на Грима — смотрела вниз, в раковину с посудой. Опустила голову еще ниже на грудь и расправила плечи, словно пряча голову между ними.
Грим перестал ржать.
— Ты хочешь сказать, я лгу?
— Нет, — ответила она, — но это неправда. Это недоразумение.
Грим встал во весь рост.
— Это недоразумение, — повторил он за мамой, передразнивая ее.
— Я отлично знаю, когда Пузырь построили. Я родилась задолго до того.
— А мне еще не то рассказали! Мне еще рассказали, что мать твоя была шлюха, а папаша — алкаш и они выкинули тебя на помойку, когда ты появилась на свет.
Симон заметил, что ящик с ножами открыт и мама пристально разглядывает тот самый нож, самый большой. Тут и мама заметила, что Симон на нее смотрит. И посмотрела на Симона. А потом — снова на нож. И Симон понял — она готова. Ей хватит духу пустить его в ход.
12
Вместо старого полицейского тента Скарпхедин установил новый, белый, над всей территорией раскопок. Войдя внутрь, Эрленд сразу понял, что работы движутся со скоростью улитки, если не медленнее. Обработана площадь около десяти квадратных метров. Найденная им рука торчит из земли, как и раньше, рядом с ней копошатся два человека, стоя на коленях. В руках по кисточке и совку, ими они сметают землю вокруг костей и, рассмотрев ее, выкидывают в ящик поблизости.
— Вам не кажется, что это все чересчур тщательно? — спросил Эрленд подошедшего поздороваться Скарпхедина. — Так вы никогда не закончите.
— В лексиконе археологов, мон шер, нет такого слова — «чересчур», — со значением и гордостью за свой персонал, четко выполняющий его указания, пробасил Скарпхедин. — Уж вы-то должны это понимать, ан масс.