Олег Рой - Капкан супружеской свободы
«Господи, что это? – лениво мелькнуло у него в голове. – Кто ж это может быть? Ведь никто, кроме Панкратова, не знает, что я на даче, а с Сашкой мы так не договаривались… Только гостей мне сейчас не хватало!»
Подниматься и тащиться в прихожую, чтобы отворить незваным пришельцам, у него не было ни сил, ни желания. А гость все не унимался; не добившись внимания к себе со стороны парадного хода, он, видимо, решил обойти дом с тыла, и вскоре Алексей уловил мягкие, осторожные шаги по молодой траве рядом с распахнутым окном в его гостиную.
– Ну, слава тебе господи! – услышал он через минуту, и в проеме нарисовалась усатая, улыбающаяся, дышащая непритворным добродушием мужская физиономия. – Сам хозяин приехал. А мы-то уж напряглись: фары мечутся, шины визжат, ворота хлопают, да все как-то не по-вашему, непривычно… Уж не воры ли, думаем?
Сосед, Василий Петрович, понял Соколовский. Славный и компанейский мужик – из простых, из рабочих, случайно женившийся когда-то на дочке партийца, вышедшего затем в большие начальники, и потому уже пару десятков лет назад сумевший получить дачу в этом престижном номенклатурном поселке. Руки у Василия Петровича, давно поменявшего свою рабочую специальность на какое-то непыльное чиновничье занятие, тем не менее по-прежнему были золотыми; он не раз по-соседски помогал Соколовским в хозяйственных дачных заботах, выручал нужным инструментом, угощал свежей зеленью с собственного огорода (Ксения была не слишком-то привязана к земле, их дача всегда оставалась именно дачей, то есть местом отдыха, а не работы на грядках)… И вот теперь этот общительный и веселый человек явно обрадовался появлению на даче хоть не близкого, но все же приятеля. А у того скулы сводит от отвращения к себе и ко всему миру целиком. А также к ни в чем не повинному Василию Петровичу в частности…
Он кивнул соседу со всей приветливостью, на которую только был сейчас способен, но в дом не пригласил и с кресла не поднялся. А тот, нимало не смущаясь невниманием хозяина, продолжал, опершись на подоконник со стороны сада:
– Вас-то самих мы не ждали так скоро, понимаем ведь: несчастье в семье. Сестра хоть и сводная, и хворая была, а все ведь родная душа. Смерть – такое дело, она всегда не вовремя… – И лицо Василия Петровича сочувственно скривилось, распустилось в лунном свете, четче обозначились морщины, и Соколовский с ужасом понял, что должен, просто обязан сейчас что-то сказать. Мужик слышал звон, да не знает, где он, и из слухов и сплетен, верно, понял, что Соколовский похоронил сестру Веру. – Примите наши с женой соболезнования.
Старик замолчал, а Соколовский мысленно возблагодарил небеса за то, что, по сценарию текущего разговора, ответной реплики от него сейчас никому не требовалось. Однако сосед, готовясь, верно, плавно перейти на что-нибудь более радостное, опять завел:
– Да, жаль, жаль, что Вера Михайловна скончалась…
– Жена и дочь, – тихо, едва слышно уточнил Алексей. Он еще ниже опустил голову и молил Бога только о том, чтобы словоохотливый сосед поскорее ушел.
– Нет, не было их, – весело и охотно отрапортовал Василий Петрович, не поняв смысла реплики и радуясь возможности сменить грустную тему разговора. – А что, должны были еще сегодня, до вас приехать?
– Я говорю, что жена и дочь умерли. Погибли в экспедиции. А сестра жива. – Соколовский сказал это уже громко, резко, нетерпеливо подымаясь наконец с кресла и отшвыривая ногой в сторону плащ, который он, оказывается, успел снять во время этого разговора и уронить на пол.
За окном повисло короткое, страшное молчание. Затем тишину прорезал тонкий странный звук, будто лопнула напряженная, натянутая струна, и Алексей с изумлением понял, что это он, он сам исторг этот странный звук из своих губ и что впервые сказал вслух о Ксении и Наташе: «Жена и дочь умерли»… Ему стало невыносимо жарко, в ушах заколотились тысячи мелких молоточков, и он рванул на себе ворот рубашки, захлебнувшись от подавленных слез и услышав, как потрясенно бормочет за окном сосед, согнувшийся и точно ставший сразу ниже ростом:
– Боже ты мой, горе-то, горе-то какое! А я – батюшки мои, я ведь и не знал ничего. Сказали – мол, Соколовская погибла, я и думал: Вера, она ж болеет у вас часто… Простите меня, дурака старого, если сможете. И зовите нас, не стесняйтесь, если что. Ночь, за полночь – это все равно; может, помощь какая потребуется, может, плохо вам станет.
– Хорошо, спасибо, – коротко поблагодарил Алексей, отвернувшись от гостя в сторону. Господи, да уйдет ли он когда-нибудь?!
– А мы ведь тут ждали вас на майские праздники, – растерянно продолжал Василий Петрович, не в силах, кажется, остановиться и не зная, как теперь закончить этот разговор. – Давно не видались, с осени. И поговорить хотелось, и посоветоваться кое об чем. А сегодня слышим, ворота скрипят, но не по-хозяйски, как-то, странно, несмело… Думали, может, воры… Ах ты, господи, что ж я все одно и то же повторяю. Простите меня, Алексей Михайлович. Я ведь думал так, зайти, разузнать по-соседски, а вышло-то… Ох, горе, горе!
Шепот удаляющихся, шаркающих шагов, шорох ветвей, дуновение ветра – и тишина. Наконец, наконец тишина! Соколовский облегченно вздохнул, подобрал с пола скомканный плащ и, сам не зная зачем, щелкнул кнопкой выключателя. Яркий безжалостный электрический свет залил гостиную, беззастенчиво обнажил узорные паутинки в углах, лежалую пыль на комоде, высохшие цветы, оставшиеся с осени в большой керамической вазе… «Ксюша приедет, уберет», – привычно подумал он и тут же охнул от настоящей, неметафорической боли в сердце, ожегшей его при этой мысли. Снова щелкнул выключателем, погружая дом в окончательную, беспросветную тьму, добрался до спальни, глянул мельком на фотографию смеющейся Татки в широкой деревянной рамке, стоявшей у изголовья постели, упал на широкую, старую их с Ксюшей кровать и уткнулся головой в подушку. Вот так, хорошо – чтобы не видеть, не слышать, не чувствовать.
* * *Соколовский не знал, сколько пролежал так, в темноте; его не брали ни сон, ни хмельное марево, ни усталость. Должно быть, времени прошло совсем немного, потому что, когда он поднял голову от подушки на негромкую трель телефона, за окнами все еще было темно. Часа три ночи, не больше, механически определил Алексей и уставился на изящный, цвета сливок, аппарат на прикроватной тумбочке.
Кто бы это мог быть? Кто может знать, что он теперь на даче? И не только знать, но и осмелиться позвонить ему по редко используемому дачному номеру – даже не по сотовому – в эту предрассветную рань? Брать трубку он не собирался, если только… И еще до того, как включился сигнал автоответчика, Соколовский уже знал, кто это может быть. И знал, что ответить придется.
Голос Лиды, мелодичный и тягучий, ударился об его слух, его сердце и… отскочил, как тугой резиновый мячик, ошибочно выбравший свою цель.
– Я знаю, что ты здесь, Соколовский, – говорила она, и Алексею казалось, будто в этой пьесе не место двум режиссерам, и один из них явно напрасно претендует на главенствующую роль. – Я заезжала к тебе домой, но в окнах нет света и за дверью не слышно даже шороха. Тогда я вспомнила о вашей даче… Ответь мне, Алеша. Возьми трубку. Я знаю, ты здесь, тебе негде больше спрятаться от людей…
Он испугался вдруг, что сейчас истечет время, отведенное для записи сообщения, и связь прервется. Испугался, что Лида положит трубку с намерением снова и снова дозваниваться. Нет, им действительно следует объясниться. И он схватился за телефон, отчаянно желая покончить с этим раз и навсегда.
– Что ты хочешь? – спросил он, даже не пытаясь быть вежливым.
Если такой тон и был для актрисы неожиданностью, то она ничем не выдала себя. Спокойно и ласково, не отвечая на заданный вопрос, она откликнулась:
– Слава богу. Я так и думала, что ты должен быть здесь… Ты знаешь, Соколовский, я никогда не звонила тебе по домашним номерам, чтобы не поставить тебя в неловкое положение. Но теперь, когда я точно знаю, что взять трубку некому, кроме тебя… теперь, я думаю, ты простишь мне это нарушение этикета.
Задохнувшись от ее наивной и, скорее всего, непреднамеренной жестокости – «Я точно знаю, что взять трубку некому, кроме тебя»! – он быстро нашарил в темноте брошенный на пол плащ, достал сигарету и закурил. А Лида, словно и не дожидаясь от него ответа, продолжала:
– Нам надо поговорить, Соколовский. Я знаю, тебе сейчас трудно. Но ведь у тебя есть я. Ты помнишь, как ты любил меня в Венеции? Помнишь наших голубей на Сан-Марко, и вечер спектакля, и этого придурка-бармена, который никак не хотел налить мне чаю…
– Лида, ты не то говоришь, не так. – Ему казалось, что ее еще можно остановить. Он не хотел слышать то, что она скажет дальше, потому что тем самым она окончательно отрезала бы для них обоих всякую надежду на будущее. Ее дело теперь, в эти дни, было – молчать. А она разыскала его и пыталась сама срежиссировать ситуацию, в которой от нее ничего не зависело. – Понимаешь, я должен побыть один. Я прошу тебя, не надо сейчас давить на меня, звонить, домогаться встреч, утешать…