Владимир Югов - Человек в круге
Странно было в письме одно: почему она вдруг переходила на «вы»? Выходит, писала как бы официально. Для принятия решений. Давала мне право вмешиваться во все дела, связанные с Шуговым?
…В марте 1953 года, траурного и страшного месяца, я был проездом в Москве. Безысходное и, главное, искреннее горе людей по поводу смерти И.В. Сталина меня потрясло. Сам я уже давно разучился плакать. Но люди рыдали на площадях, в своих домах, на рабочих собраниях. Кто бы мог потом предположить, что эти самые люди проклинали того самого своего вождя?
Тогда же я шел под впечатлением уличных манифестаций, где только и плакала о сиротстве (на кого оставил нас родной Сталин!) наша общая, казалась на ту пору, скорбь, я подумал: как все правильно, как все естественно. Люди любят и обожают сильных мира сего, которые ради идеи сплачивают людей, и у них все становится единым: и труд, и подвиг, и страдания, даже самые неимоверные.
В эти трагические дни, видя бушующую Москву, я невольно вздрагивал при мысли о происшедшем в нашем городке. Я мысленно переносился в то время, когда полковник Шугов перешел границу и, уйдя бесследно в другой мир, оставил в этом мире столько жестокости после себя, столько несправедливости, что этой жестокости и несправедливости хватило бы на всех этих, плачущих и причитающих женщин, мужчин, детей, стариков, старух. Я невольно представил откинутое к спинке стула лицо ефрейтора Смирнова, большую струйку крови, влажно поблескивающую при горящей днем лампочке в кабинете Мамчура; Павликова, оправдывающегося только потому, что ему не дано было право залезть в душу коменданта Шугова и потрясти ее: что ты думал, полковник, на мою беду?! Я увидел сухое угреватое лицо замполита заставы лейтенанта Семяко, твердившего одно: никто из солдат и сержантов не виноват, это я, замполит, во всем виновен; бегающие глаза майора интендантской службы Соловьева, отказывающегося верить, что его жена шпионка и потому не желающего подписывать документ против нее… Я как бы привел в эту толпу кругленького майора Мамчура, трусовато оглядывающегося во все стороны, и вдруг напружинившегося и застывшего в удивлении: а эти сержанты-пограничники ведь ни при чем!
Я представил всех солдат заставы, разбросанных по одной шестой части земли. Они зачислены в черные списки, и отныне, при таком единении всех, им нигде нет права открыть рот и сказать хотя бы приблизительно слово правды в свое оправдание.
Я медленно брел в толпе. Московский март был холоден, у нас там, в моем городке в песчаной бездне, кричала весна, солнце ходило высоко, здесь же было мрачно, как в подземельи. «Успокойтесь! — хотелось крикнуть мне им всем. — Все ваши слезы не стоят горя вдовы старшего лейтенанта Павликова».
Толпа завела меня в какое-то злачное место: то ли столовую, то ли ресторан. Тут люди вели себя спокойнее: ели, пили, произносили тосты. Кое-кто из них был уже в подпитьи. Шумно выражали беспокойство по поводу того, что вскоре пойдет без Сталина неразбериха, все подорожает, особенно водка, тогда не выпьешь. Этих кто-то было трое или четверо, не такие были они и пьяные, но шумели, явно вызывая посетителей этого заведения на разговор.
Среди них был, к моему полному изумлению, Железновский. Он одел гражданское платье и, как бы там я ни хотел принизить его, он и в гражданском выглядел импозантно и броско. У него, оказывается, выделялись на лице мясистые породистые губы, точно подкрашенные; взгляд, о котором я никогда не хотел вспоминать, пронизывающе ощупал меня и отпустил от себя, видно не вцепившись достаточно, чтобы понять, что это — я, собственной персоной, что я — тот самый, с которым он ночевал однажды в палатке, когда рядом строился срочно аэродром для посадки его нынешнего начальника Л.П.Берия.
Железновский вспомнил это, взгляд его, теперь удивленный, пополз по мне, по стойке, где я ел московскую отбивную, с зажаренной насмерть картошкой и сморщенным соленым огурчиком, который добрые люди стыдятся даже показывать гостям. Он толкнул локтем стоявшего с ним рядом такого же высокого, как сам, «мальчика» и что-то шепнул ему. Тот кивнул головой, и Железновский неспешно, обходя посетителей этого обжорного ряда, двинулся ко мне. Я внимательно наблюдал за ним, доедая отбивную.
— Привет, — протянул мне руку Железновский. — Как ты сюда попал?
— Не боись, — ответил я спокойно, вытирая салфеткой рот, — не по твою душу. Дела, Игорь. Личные.
— Врешь, поди. Как всегда.
— Нет, в этот раз не вру. Ты имеешь в виду «врешь» — в газетах?
— Вроде ты только в газетах врешь. Ты врешь и в писульках, которые все идут. Ты уже не можешь угомониться?
— А что мне угомоняться? Ты же знаешь, Игорь, сколько бывших пограничников хлебают ни за что тюремную баланду. Справедливо ли это?
— Я считаю, что справедливо. Ты считаешь, что нет. И что из этого?
— Ты считаешь, что и железнодорожники по делу Зудько тоже справедливо осуждены?
— Опять двадцать пять! Что, — сказал и он, — я виноват?
— Не знаю кто, но мне-то от этого не легче.
— Ты получаешь зарплату, вырос до старшего лейтенанта. Что тебе еще надо? Хочешь туда, за теми своими сержантами?
— Ты такой всесильный, что так пугаешь? У тебя новое звание?
— Учти, у разведчика самое высокое и стабильное звание — капитан. А я — полковник.
— Но ты же в разведке не работаешь…
— Хочешь сказать: я работаю в охранке?
— Это ты сам говоришь. А я этого не говорил и не скажу. У каждого своя работа, и я всякую работу уважаю. Я помню, как при своей работе ты был человеком, когда нас Шмаринов в последнюю минуту от горя нашего остановил…
— Ох какой! На все у него правильный ответ… Между прочим не все о работе всякой так думают. Я был у Мещерских недавно. Они не считают, что ты всегда правильно поступаешь как работник печати.
Я пожал плечами:
— Чем я провинился перед ними? Лишь тем, что после того, как поехал от тебя, — чего ты тогда вызверился, что я тебе на хвост наступил, что ли? — позвонил и опять мне даже не показали Елену? Они сами за нее все мне растолковали. И я, конечно, не со всем соглашался.
— Они тебе рассказали одно, а ты написал, упомянув их фамилии, о другом.
— Ты считаешь, что когда люди хлебают чужую похлебку, хлебают незаконно, есть какие-то правила тона? Шугов преследовался любовниками Елены, сбежал. Мещерские живут, живут прекрасно. А в то время… Я говорю об этом в сотый раз… В то время пограничники идут по этапам. А кое-кто из них, кто не подписал, не согласился… У того на могиле не горит даже звездочка. Ты считаешь это справедливым?
Железновский стал барабанить по столу пальцами, они были у него ухоженные и симпатичные.
— Черт с тобой, живи!
Повернулся и попер к своим.
Я вышел из харчевни, набрал номер телефона, который помнил и днем, и ночью. Трубку опять взяла мать Елены Мещерской. Я поздоровался и представился. Она заплаканным голосом переспросила:
— Кто-кто говорит?
Я повторил, кто с ней изволит говорить.
— Ах, это вы! — в голосе прозвучало разочарование. — И что вам еще от нас нужно? Вы разве позабыли, как поставили в неловкость моего мужа после того, как мы приняли вас по-человечески?
Я возразил:
— Никого в неловкость не ставил.
— Ну вот еще! Лишь только вы уехали, то сразу же мужа стали вызывать по вашим новым письмам в ЦК. Разве это порядочно? Мы же от чистого сердца рассказали вам о Шугове…
Кто-то там на нее, видимо, закричал, но она в трубку сказала:
— Зиновий, ну чего ты всегда боишься? И чего я должна вилять хвостом перед человеком, который, пользуясь нашей добротой, предал нас? Вы слышите меня? — без паузы добавила она.
— Да, слышу. Вы имели в виду меня, когда говорили о предательстве?
— Кого же еще? Вы больший предатель, чем Шугов. Он явный предатель. А вы — замаскированный шпион. Вынюхиваете, а затем пишете о вынюханном. Знайте, мы ни о чем с вами не говорили! Тем более о Шугове! Мы знать не хотим о нем. И знать не хотим ни о каких пограничниках, пострадавших из-за него. Это не наши заботы!..
Что-то, видимо, я сделал не так. Защищая сержантов, отбывающих в тюрьме срок незаслуженного ими наказания, защищая вдову Павликова, ее сирот-детей, защищая железнодорожников, загремевших по делу Зудько, я, кажется, не нашел правильных ходов. Я не смог понять многих. Не смог понять и Мещерских. Может, они в самом деле просто доверились мне, с болью рассказали то, что другим никогда бы не рассказали? Может, я словчил, когда составлял письма-жалобы в вышестоящие инстанции, пользуясь доверчивыми откровениями Мещерских? И с Железновским я был, наверное, неточен. Не зря же он обиделся! И не зря так говорят со мной Мещерские! Я уже им враг?
Мне страшно хотелось услышать голос Елены Мещерской. Не знаю, почему. Может, потому что у меня лежало ее то письмо, отправленное с артисткой.