Екатерина Лесина - Серп языческой богини
Или винит?
Или не в ране дело, не в волке, а в ином? В Ласточке-птице, которая одна умела Юкко разговорить. Ему она теперь варила каши, его кормила, когда вовсе немощен был, а как сам сумел ложку в руке удержать, так просто сидела рядом, рассказывала о чем-то вполголоса. Тойе принесла из лесу березовые поленца, а из кузни – ножи. И Юкко, вспомнив прежнее детское увлечение, взялся резать по дереву. И хорошо ведь получалось. Радоваться бы, что очунял сын.
Но видела Эйла-Разумная, как смотрит Юкко на Ласточку. А она, взгляда не замечая, волосы ему расчесывает. Бороду стрижет. И рубахи чинит, будто именно Юкко обезножевший был ей законным мужем. И Туве жене не перечил.
Горе, горе…
Его выметала Эйла из дому веником березовым. Его выкуривала дымом. Его выпроваживала, выстилая дорожку отборным зерном. Да только не выходило ничего. Чуяла Эйла: зреет истинная беда нарывом гнойным. Того и гляди, прорвется.
И как тогда быть?
Туве не хотел бить жену. Само вышло. Словно кто под руку толкнул. Вот сидит Тойе рядом с лавкой, пряжу прядет. Вот лежит Юкко, режет из белого березового поленца зверя. Резать режет, но не на руки смотрит – на Тойе. И если бы зависть была во взгляде… зависть Туве простил бы. Но Юкко глядит с нежностью.
На нее?
Теперь?
Некрасива стала. Сама тоща. Живот выпирает. С лица подурнела, как если бы дитя выпило всю материну красоту. Волос и тот тусклым стал, точно грязным. А на лице пятна проступили. Вот только взгляд остался прежним, горделивым не в меру.
Чем ей гордиться? Тем, что люди в спину тычут, гадая, чье же дитя Тойе носит?
Тем, что горе привела в чужой дом?
Из-за нее Туве ведьму убил. Из-за нее ныне проклят. Варяги пришли… волки пришли… Юкко ног лишился… и весна, как матушка предсказала, выдалась сырою, холодной. А если и лето будет под стать весне, то не вызреет хлеб.
Голод придет.
Точно, ведьма прокляла… Ведьма и Ласточка.
Она же поднялась, отложила пряжу и потянулась, упершись руками в спину.
– Болит? – спросил Юкко, откладывая резьбу.
– Толкается. Скоро уже.
Ласточка подошла к столу и подняла глиняную миску, но вдруг вскрикнула, согнулась, руки к животу прижимая. И миска упала, расколовшись на крупные куски.
Тогда-то Туве и ударил. Не сильно. Он не хотел ее бить, но… точно под руку толкнули. Как тогда, на берегу. В волка ведь целил, а в Юкко попал. И тут думал поддержать, а вышло – ударил.
Упала на пол. Уставилась зло. Губу закусила, стало быть, чтоб не расплакаться. А пусть бы и поплакала. Все бабы плачут, она что, особенная?
– Что ты творишь! – Юкко рванулся, силясь встать, но не сумел.
– Не она покупала. Не ей бить. Убери.
Поднялась, неловкая, неуклюжая. Кинулась собирать осколки. Туве смотрел. Чувствовал странную незнакомую до этого дня радость.
– Не смей! – Гневом пылают темные глаза Юкко.
– Моя жена. Мой дом.
– Я тебя… я тебя убью, – сказал спокойно, как будто вправду верил, что сумеет.
– Костылем? – спросил Туве и вышел, не дожидаясь ответа. На душе было радостно.
Ну конечно, давно следовало уяснить всем, что Туве здесь хозяин. А значит, как он скажет, так все и будет. Пусть теперь боятся. Боятся – значит, уважают.
Тесно в доме, словно в клетке. Чужие слова нетями опутали. Чужая злоба крылья спеленала. Не взлететь. Не подняться в синее-синее небо. Выплакаться бы по извечной женской привычке, но сухи глаза, и губы все чаще в улыбку складываются. Назло всем!
– Бесстыдница, – шипит свекровь. И Туве повторяет за нею. С каждым его словом – тычок. Когда в грудь. Когда в бок. И по животу метит. По лицу, правда, не бьет, стыдится людей.
Юкко жалко. Он цепенеет. Заходится от немой бессильной злости. А Медвежонок словно и рад. Мрачен стал. Нелюдим. И чужие муки ему в радость. Ох и права была Сиркко-ведьма, когда говорила, что не надо за Туве замуж идти.
– Любишь его? – повторяла Тойе давний вопрос. И себе же отвечала: – Люблю! Больше жизни люблю!
И смех давил от этого признания. Ушла любовь. Остались слезы.
Дитя появилось в середине лета. Рожать было легко. Новая боль стерла все иные, и когда ребенок вышел-таки из Тойе, она, обессиленная, поняла, что счастлива. И если бы Тойе случилось умереть в этот самый миг, то и смерть она восприняла бы с облегчением.
– Девочка, – сказала свекровь, поднимая дитя за ножки. – Здоровая.
Сказала странным осипшим голосом и будто с сожалением.
Девочка не плакала. Она висела вниз головой, шевелила губенками и разглядывала мир черными, что озерная вода, глазами. Сама она была невелика, не по-младенчески белокожа, а на голове кучерявились рыжие волосики.
Взяв ребенка на руки, Тойе долго вглядывалась в сморщенное личико, пытаясь понять, в кого же пошла дочка. Есть ли в ней хоть что-то от Ласточки? Или от Туве?
– Приблуда, – буркнул Медвежонок, мельком в колыбель глянув. Скривился при том, как если бы один вид младенца был ему отвратителен.
– Красавицей вырастет, – Юкко принял ребенка бережно, – в тебя.
– Много ли счастья с красоты? – Свекровь следила за всеми ревниво, настороженно. Нет-нет, но останавливался взгляд ее на Туве, менялся. Страх проскальзывал в нем.
– А и все равно красавица…
Юкко любовался девочкой.
За него бы замуж пойти, но не видела, не замечала… Туве красив был. Силен. Он и сейчас красив. А силы только прибыло.
Так и повелось с того дня, что Туве дитя не замечает, свекровь обходит стороной, а Юкко возится, с рук младенца не спуская, как если бы он – родной отец. И похожи ведь. Оба – рыжеватые, темноглазые. И сходство это не могло незамеченным остаться.
Туве один раз глянул. Другой. На третий раз задержался, всматриваясь в брата пристально.
– Вот, значит, как, – сказал и вышел во двор.
Во дворе Тойе и встретил.
– Вот, значит, как, – повторил ей, прежде чем ударить. А бил иначе, чем обычно. Сильнее. Больнее. – С братом моим… бесстыжая. И как тебе братец?
– Лучше, чем ты, – выпалила Тойе от обиды и злости. Как могло ему подобное в голову прийти?
– И чем же лучше?
– Всем!
– Да неужели? – Руки Туве легли на пояс из турьей шкуры. – Я для тебя… ради тебя… тура добыл.
– Старого и больного, которому издохнуть пора пришла? – говорила, силясь уязвить.
Боль за любовь. Достойная плата.
– Кто тебе сказал?
– Все говорят. Болен был бык. А ты больного дострелил. Храбрый Туве… смелый Туве.
Он наступал, и Тойе пятилась. Замолчать бы ей, упасть в ноги, умоляя о прощении. Но дурное, гордое кипело в груди, торопило выплеснуть прежние обиды.
– Где ты был, храбрый Туве, когда варяги пришли? Куда сбежал?
Пояс соскользнул змеей да на землю, потянулся, оставляя след в пыли.
– Я-то, глупая, решила, что убили тебя. Полетела искать. Чтобы вместе. В один день. А он в лесу прятался. Отсиживался. Трус!
Удар пришелся по губам, губы запечатывая. Бил, уже не опасаясь, что увидят. А если и видят, то не их дело… Виновата! Тварь блудливая! Он любил! Поперек матери пошел! Жизнью рисковал! Она же с Юкко тайком гуляла… с братом…
Не брат он!
В спину ударил… кто и кого ударил – разобраться надо. Выходит, что копье боги направили. Справедливости ради… ради справедливости.
– Стой! Убьешь ведь! – кинулась мать, повисла на руке, воя и голося. – Убьешь!
Тойе лежала на земле, скрутившись. Дышала ли? Дышала. Поднялась. Лицо в крови. Руки в синих полосах от ремня. А взгляд прежний, злой. Ничего, Туве теперь знает, как с нею надо.
И с братцем любимым.
Да с выродком ихним, которому бы вовсе на свет не родиться.
Свекровь принесла ледяной родниковой воды. И мази, которой прежде Юкко мазали. Водою лицо омывала бережно, а мазь втирала, и было больно, но Тойе терпела.
Она хорошо научилась терпеть.
– Горячий. Бывает, что горячий. А ты терпи. И хитрей будь. Он к тебе с норовом, а ты поклонись, повинись, глядишь, и заживете, как люди…
Тойе слушала, но не слышала.
В чем ей виниться? Чего стыдиться?
– В отца пошел, в отца… ничего, я ж перетерпела…
И Тойе терпит. Но не знает, как надолго хватит терпения. Спать легла на полу, рядом с колыбелью, но заснуть не вышло, лежала, думала, давила стоны. И Юкко понял сразу – не спит.