Станислас-Андре Стееман - Ночь с 12-го на 13-е
Статный и красивый той особенной красотой, которую называют «сумрачной» и которая так нравится девяти женщинам из десяти и так не нравится одиннадцати из десяти мужчин, Зецкой вращался в любом обществе, бдительно следя за тем, чтобы были замечены и должным образом оценены его поистине кошачья грация и нарочитая небрежность поз, также позаимствованная у семейства кошачьих. Он не только был незаконнорожденным по происхождению, он был ублюдком по своей сущности, а главным образом, как утверждали многие, по полному отсутствию щепетильности, склонности к обману и мошенничеству и природной аморальности. Впрочем, что касается последнего, даже наиболее информированные из хулителей могли выдвинуть по отношению к нему лишь одну претензию: умение извлекать доходы из неизвестных источников. Наверное, он был все-таки более или менее приличным портретистом, и многие женщины, которые закрывали перед ним двери своих гостиных и отворачивались, встречая на улицах европейского квартала, чтобы не пришлось с ним здороваться, бегали к нему тайком на сеансы в надежде, что он напишет хороший портрет. Однако, несмотря на то, что попойки в кабачке под названием «Давай-ка пошалим», где он показывался ежевечерне или почти каждый день, должны были ему обходиться в немалые суммы, — никак не меньше тех, что приносили самые высокооплачиваемые картины, — разве не позволял себе художник роскоши отказываться от заказов? Разве не отклонял просьбы дам, стремящихся ему позировать, под ничего не значащими и даже весьма обидными для них предлогами, разве не перечислял недостатки внешности бедняжек с едва прикрытым насмешливой слащавостью бесстыдством?
Зецкой жил в самом центре бывшей французской колонии, в квартире на верхнем этаже, откуда открывался прекрасный вид на сады Ку-Ка-За.
Когда Флориана около пяти вошла в мастерскую, Зецкой в шелковом балахоне стоял у мольберта, а хрупкая китаянка Твен-Квин, которую он перекрестил в Лотос, склонилась в уголке над чашками, от которых исходил тонкий аромат отличного чая.
— Привет, Sweety![2] — не оборачиваясь, произнес Зецкой. — Что-то вы запоздали…
— Сама знаю, — сухо ответила Флориана.
Лотос, бросив чайники с чашками, засуетилась вокруг гостьи: помогла снять пальто, протянула ручное зеркальце.
— Спасибо, Лотос, — кивнула Флориана.
Лотос полуприсела в европейском книксене, ее личико цвета слоновой кости не выразило никаких чувств.
Зецкой, казалось, был по-прежнему целиком поглощен картиной, над которой работал.
— Знаете, что мне всего труднее дается, Sweety? — спросил он вроде бы без задней мысли. — Ваш рот. А я-то меньше всего беспокоился по этому поводу…
Флориана подошла к художнику и положила руку ему на плечо.
— Петр, я места себе не нахожу от тревоги. Моему мужу, кажется, все известно о наших отношениях.
— А разве мы не подозревали? — удивился Зецкой. Он разогнулся, поцеловал ладонь Флорианы, чуть задержав руку молодой женщины у своих губ. — Если не ошибаюсь, он уже пробовал намекать на это и прежде.
Флориана почти грубо выдернула руку.
— Какие там намеки, Петр! Только что между нами произошла безобразная, чудовищная сцена! Он знает, что мы постоянно встречаемся. Он… он дошел даже до того, что стал угрожать вам…
— Ах, как это меня огорчает, — начал Зецкой тоном человека, которому сообщили, что он унаследовал миллион. — Нет, на самом деле, я ужасно, ужасно огорчен. Я так высоко ценю вашего мужа…
— Но беда в том, Петр, что мой муж отнюдь не так высоко ценит вас! Скажите-ка мне… Не совершали ли вы — в обозримом прошлом — чего-то такого… ну, каких-то неподобающих поступков, хотя бы одного, который и теперь можно поставить вам в вину?
Зецкой пожал плечами.
— Я не убивал своей матери, если вы это имеете в виду. Лучшее тому доказательство — то, что она до сих пор жива. А что до князюшки, моего отца… Скорее он убил бы меня, чем наоборот. Чашечку чаю?
— Нет, спасибо.
Зецкой стоял перед ней — очень худой, очень высокий, казавшийся еще выше из-за длинной шелковой блузы, ниспадавшей с широких плеч прямыми складками.
— Разоблачайтесь! — бросил он.
Флориана огляделась вокруг.
— А куда подевалась ширма?
— У меня были долги.
— Я предпочла бы переодеться в другом месте.
— Как угодно… Лотос!
Китаянка едва успела присесть. Секунда — и она снова была на ногах.
— Вы получили… получили… — начала Флориана.
Зецкой покачал головой.
— Не раньше, чем завтра или послезавтра. «Лиззи Торнхилл» была досмотрена, — добавил он тихонько.
— Но, Петр!
— Знаю, знаю… — отозвался Зецкой. — Поторопитесь, световой день кончается.
Лотос невозмутимо ждала, держась за ручку двери, ведущей в спальню. Взгляд служанки казался непроницаемым, и Флориана знала, как трудно его разгадать. Доказательством могло послужить то, что она нередко размышляла о нем. Такой темный, такой пристальный, такой настойчивый взгляд. Взгляд человека неудовлетворенного, неутомимого, чего-то поджидающего. Именно потому Флориана никогда не забывала говорить китаянке: «Спасибо, Лотос»…
Когда молодая женщина появилась снова — с распущенными, разбросанными по плечам волосами, в шелковом платье, напоминавшем блузу художника тем, что складки спадали вниз подобием водопадного каскада, — она с порога проговорила:
— Петр…
— Да знаю же, знаю! — снова повторил портретист, теперь уже не скрывая раздражения. — Вас тяготит ожидание. Но теперь это вопрос часов. «Мэри Конрад» придет завтра… Чашечку чаю?
Флориана села, помолчала, потом неожиданно взорвалась:
— Сколько раз надо вам говорить, что нет, нет, нет! Сколько раз надо повторять, что я ни-ког-да не пью чай!
Зецкой повозил кистью по мелу, затем погрузил ее в свинцовые белила: он очень любил смешивать краски, даже те, что смешивать было не принято.
— Повторяйте всякий раз, как я вам его предложу! — усмехнулся он. И добавил: — Разомкните губы. Рот должен быть таким, будто я сейчас вас поцелую.
Глава третья
Добравшись до дома 114 по Нанкин-Род, почтальон свернул направо и углубился под сводчатую арку, где было темно и холодно, как в пещере, и это ощущалось особенно сильно, поскольку составляло резкий контраст с оставшейся снаружи гнетущей жарой. Таким образом, почтальон оказался в самом центре обширных владений конторы, принадлежавшей Абоди, Лоуренсу и К° и скромно именовавшейся «Импорт-экспорт». Здесь, отделенная от посетителей длинной деревянной стойкой, трудилась добрая сотня клерков: скрипели перья, трещали пишущие машинки, тревожно и жалобно звучали телефонные звонки, и все это сопровождалось не умолкающим ни на секунду гулом разговоров на всех языках мира.
Почтальон подошел к дежурному в униформе, сидевшему за маленьким столиком у входа, и вывалил перед ним такую огромную кучу писем и пакетов, что после этой операции его вместительная сумка оказалась почти пустой.
— Шестичасовая почта… Пусть господин Чен подпишет вот тут, — сказал почтальон с сильным китайским акцентом, но не допускающим возражения тоном, и ткнул пальцем в раскрытый регистр.
Дежурный отправился за требовавшейся от него подписью, потом, получив ее и отпустив почтальона, приступил к предварительной сортировке корреспонденции, то есть разделил ее на три груды: писем, пакетов и бандеролей.
Минутой позже он уже стучал в застекленную дверь с табличкой «Экспедиция», а чуть позже, проникнув в находившуюся за этой дверью комнату, украшенную географическими картами, выкладывал веером письма перед толстяком, который буквально лежал брюхом на вечерней газете, вычитывая там биржевой курс.
— Шестичасовая почта, господин Абель.
Господин Абель испустил грозный рык (при этом пепел с его сигары засыпал всю газету), пометил на листе нужные ему данные и только после этого занялся разборкой.
— Та-ак… Господину Г. Абоди… Абоди, Лоуренсу и К°… Мистеру Абоди… Мистеру Чену… Абоди, Лоуренсу и… («Фелипе Макинчао… Заказ на цинковые белила…") Мистеру Лоуренсу… («Это подождет…») Мистеру Абелю… («Это мне! Из Кутинко, наверное? Ну, естественно!») Абоди и Лоуренсу… («Письмишко из Лондона. Компания Лорримера») Господину Абоди… Месье Алкану… Месье Мэтришу… («А вот это, по-моему, опять счетец!») Абоди, Лоуренсу и К°…
Когда все письма были распределены, мистер Абель позвонил.
— Шестичасовая почта, — без всяких комментариев сказал он вошедшему служащему.
Служащий, миниатюрный китаец в очках, нагрузился стопками корреспонденции, прошел через большой зал со столами чиновников и остановился перед высокой, тоже застекленной дверью директорского кабинета. Постучал и сразу вошел.
— Шестича… О, извиняюсь, извиняюсь, — забормотал он, замирая на месте. — Но Чунг постучал!