Олег Лебедев - Нефритовый голубь
– Как противна эта азиатская словесная вычурность, – проворчал Тертышников.
Что же касается меня, то свидетельствую: прежде Фун-Ли так красиво не выражался. Верно говорят: перед агонией творческое начало работает как никогда сильно. Прачечник между тем продолжал декламировать свое печальное стихотворение в прозе:
– Это шутка китайца, у которого Европа отняла все самое дорогое. Это горькая и очень длинная шутка…
– Не пора ли тебе, желтокожая образина, прекратить свои лирические излияния, – закричал экс-следователь: – А то отдашь концы, и я не узнаю всех подробностей твоего дела! Из-за него в 1914 году мне пришлось подать в отставку. Как же я ненавижу тебя, мерзавец…
И без того маленькие глазки Тертышникова сузились от гнева.
– Прекратите оскорблять раненого, – произнес я. – А ты, Фун-Ли, не смотри на него, продолжай, я слушаю…
Я, конечно, не разделял отрицательных чувств, питаемых экс-следователем к китайцу, но, впрочем, признаюсь, мне не меньше его хотелось быть посвященным во всю историю Фун-Ли.
Что, что заставило этого китайца погубить столько ни в чем не повинных людей?
Сын Поднебесной, однако, безмолвствовал. Лежал неподвижно. Кровь, пропитавшая полотенце, уже попала на скамейку. Я подумал было, что Фун-Ли отдал душу Господу. Но после долгой паузы он вновь заговорил:
– Наберитесь терпения, европейцы. Я – настоящий китаец – и сдержу слово, данное следователю, поведаю вам о моем прошлом… Так вот, в 1900 году я не примкнул к боксерам. Был слишком молод и наставник Шаолиньского монастыря, где я изучал многое, в том числе и древние боевые искусства, не отпустил меня со старшими. Но затем, несколько месяцев спустя, я все-таки бежал из монастыря.
Знал, что деревня под Пекином, откуда был родом, где оставались родные, оказалась в центре боевых действий, и сильно боялся за своих. Я очень торопился в свою деревню, но опоздал. Нашел там только мертвых, и ни одного живого. Вся моя большая семья погибла…
Китаец горестно покачал головой. На лице его отобразились глубокие душевные муки.
– Европейцы, – продолжал он, – преследовали отряд боксеров, которые уничтожили много белых в Пекине. Боксеры укрылись в моей деревне. Тогда офицеры европейцев, щадя своих солдат, не стали приказывать им идти на штурм, но подтянули еще несколько десятков стрелков, расположили их по периметру деревни и подожгли ее.
Большая часть людей – боксеров и мирных жителей – сгорела заживо, другие выбегали из пламени, но их безжалостно убивали. Никто не спасся. Не уцелела и моя жена. Удар штыка пришелся ей в глаз, и она умерла. Я потом видел ее тело. А вот тела дочери не нашел. Она была очень мала, и, видимо, горела так, что от нее ничего не осталось.
И тогда я решил лишить жизни всех европейцев, принимавших участие в бойне. Там было два отряда, один – из России, другой – из Франции. В обоих по 40 человек. Я поклялся, что убью их так, как они убили мою жену. Только я не буду вооружен в своей битве с европейцами, в монастыре меня научили убивать так, как я убивал.
Фун-Ли прищурился:
– Один Господь знает, как трудно было добыть списки этих отрядов. Но я получил их, и в 1902 году отправился во Францию. Десять лет расправлялся с убийцами голыми руками. Лишь двое успели умереть своей смертью. Затем поехал в Россию. До 1917 года убил более двадцати человек.
Глаза китайца засверкали от злобы. Фун-Ли заскрежетал зубами. Но тут изо рта у него полилась кровь. Он почти беззвучно пробормотал:
– У каждого из этих людей имелись профессия, планы на будущее, каждый забыл про китайскую деревню…
Прачечник закашлялся, схватился рукой за грудь, корчась от боли. Я предположил было, что началась агония, но китаец собрался с силами:
– Один из офицеров, который руководил убийством деревни, – прачечник внимательно поглядел на меня, – был твой зять. И ты мне очень тогда помог. От тебя я узнавал, где и когда он будет. Благодаря тебе лучше следил за Подгорновым и быстрее убил. Впрочем, за его смерть ты на меня, наверное, не очень обижаешься. Да? – спросил Фун-Ли тихим голосом, в котором едва заметно прозвучала ироническая нотка.
«Обижался» ли я? В тот момент я просто не мог анализировать свои эмоции, чувства. Впервые в жизни перестал быть нормальным немцем, хотя и русским, но немцем, прежде всего трезвомыслящим немцем, и превратился в полубезумного слушателя.
Самого что ни на есть заурядного слушателя…
Судя по тому, что и Тертышников хранил молчание, он тоже не остался равнодушным к повествованию китайца.
– После революции, – продолжал Фун-Ли, – очень трудно стало: война, сумятица, никого не найдешь. А тут еще красные мобилизовали в интернациональную часть. Но мне это пришлось на руку. Военспецом в нашей дивизии оказался еще один офицер, участвовавший в уничтожении моей деревни… А затем я путешествовал по всему миру, Ведь ваши эмигранты по многим странам разъехались. А мне все тяжелее было их искать. Я старел. Да и, правду сказать, убивать все меньше хотелось. Просто ничего другого уже в жизни не осталось. Страшно было прекращать мою месть. И еще… Больше всего я боялся того будущего, что начнется с утра, которое наступит после ночи, когда от руки моей падет последний. Поэтому я решил убить это будущее.
Прачечник начал биться в судорогах, хватать ртом воздух, перевернулся на живот, уткнулся в скамейку лицом.
Вроде не дышит… Что ж, как говорится, мир праху твоему. Я немного пришел в себя и приготовился прочесть соответствующую молитву, но вдруг Фун-Ли повернул к нам голову:
– Я притворился обычным грабителем, когда напал на генерала Кузьмина и… дал ему выстрелить в себя. После убил. Меня в Шаолине научили воевать и будучи раненым. Они научили меня и выживать после ранений… Но эту науку я уже не применю.
– Вот и слава Богу, – прокомментировал заключительный тезис китайца Тертышников.
Он, похоже, уже немного восстановил свое весьма относительное душевное равновесие, нарушенное этой жуткой историей. Экс-следователь внешне был спокоен, лицо его выражало удовлетворение вполне профессиональным, хотя и запоздавшим на десятилетия успехом.
Правда, когда наши взгляды пересеклись, Тертышников отвел глаза. Вероятно, все-таки понимал, что ему, бывшему офицеру полиции Российской империи не пристало бить раненого человека.
Фун-Ли лежал с закрытыми глазами. Я уже полагал, что китаец умер, но он с трудом открыл глаза.
– Сегодня утром, еще до вашего прихода, я уже был едва жив. Один я знаю, как трудно было выйти к вам. Но даже в таком состоянии, не сомневайтесь, я мог бы не позволить этому длиннобородому, – Фун-Ли указал глазами на хмурого Тертышникова, – и пальцем себя тронуть. Но только нынче меня такие мелочи уже не интересуют. Вот только ручка нефритовая…
В груди Фун-Ли что-то заклокотало, он откинул голову. Потом, видимо, найдя в себе силы, сказал:
– Я не был уверен, что смогу сам отнять ее, оттого и согласился вам все рассказать.
Китаец громко захрипел, замер.
«Вот теперь-то точно настало время идти заказывать отпевание», – машинально подумал я, привыкший в силу своих обязанностей в общине Свято-Николаевского собора к организации похорон, но тут же одернул себя: Фун-Ли – язычник, а не христианин!
Пока я размышлял над конфессиональной проблемой, китаец неожиданно очнулся:
– А нашел нефритовую ручку Подгорнов в моей родной деревне, когда его солдаты вступили туда после пожара… Десятки поколений предков создавали из нефрита, этого самого любимого нашим народом камня, изделия дивной красоты. Ручка, возможно, была сделана моим дедом или отцом. С лета 1914 года держал ее при себе. Сколько же я пролил на нее горьких слез, вспоминая о счастливой, безоблачной юности…
Фун-Ли всхлипнул, отвернулся к стенке. Затих. Несколько минут не шевелился.
Кажется все, отошел.
Но он вдруг снова заговорил, глядя только на меня:
– Сложилось так, что в минуты завершения земного пути открыл тебе правду о моей жизни. И я теперь рад этому. Как знать, не станет ли легче на сердце. Я не жалею людей, павших от моей руки. Но каждая смерть влекла за собой много-много плохого…
Фун-Ли с трудом выдохнул и потерял сознание. Минут десять тихо хрипел. Затем, как ни странно, пришел в себя.
– О том, что произошло после смерти Подгорнова, ты осведомлен не хуже моего. Тебе известно, наверное, и то, что вдова генерала Кузьмина сейчас при смерти. У нее никого не осталось, и дни ее, уверен, сочтены. Эту старуху, других невинных людей, пострадавших от моего правосудия, мне жаль. Поэтому мне тяжело.
В глазах китайца была неизбывная тоска:
– Может быть, ты меня отчасти поймешь. Ты всегда относился ко мне неплохо, хотя… когда мы с тобой встретились здесь после многих лет, и я долго расспрашивал тебя о твоей жизни, то ты моей даже не поинтересовался. Я сам едва навязал тебе свою историю.