Светлана Климова - Ангельский концерт
Нет мужества о нем говорить. Больно…
Я неожиданно тяжело пережила смерть матери, хотя мне было всего десять лет и я была больше привязана к отцу. Ее болезнь, ее стремительное таяние, мучительные обстоятельства ссылки, когда ничего, буквально ничего невозможно сделать, — все это происходило на моих глазах.
Стоял декабрь сорок третьего, мы втроем занимали две насквозь продуваемые комнатушки с обледеневшими углами в хозяйском доме. За ширмой лежала исхудавшая до полной невесомости фарфоровая Анна Везель — а ведь она и всегда была маленькой и хрупкой. В тот год ей исполнилось тридцать.
Она молча умирала, а отец ничего не мог, только время от времени пытался влить в ее сухой потрескавшийся рот каплю молока, которое тайком совала нам хозяйка, чтобы мама хоть как-то проглотила таблетку, которую принес доктор-поляк. Анна отворачивала лицо, отец плакал, умолял ее принять лекарство, а она шептала: «Не могу, не хочу» и целовала его руку. Я смотрела на это, затаившись в своем закутке.
За день до смерти Анны — я очень хорошо помню этот вечер, потому что отец усадил меня рядом с нею, а сам в соседней комнатушке что-то лихорадочно писал при коптилке, — мама вдруг широко открыла глаза и внятно произнесла: «Нина, пойди позови Дитмара Везеля». Именно так, а не «позови папу».
Я бросилась к отцу, а затем осталась в комнате, но спряталась, чтобы меня не было видно.
Мама сказала: «Ты ведь не примешь мою исповедь, верно? Я хочу перед смертью исповедоваться и причаститься…» Отец дернулся. «Когда-то ты уговорил меня не венчаться в костеле, и я, Дитмар, покорилась… — Она закашлялась. — Дорогой мой, дай попить, пожалуйста…» Отец бросился за молоком. «Простой воды…» — Он трясущейся рукой налил в чашку мутноватой жидкости из остывшего чайника и поднес к ее губам.
«Я хочу исповедоваться», — сделав пару глотков, упрямо повторила мать. «Аня, ты же знаешь, здесь нет католического священника», — пробормотал отец. «Приведи отца Василия, он греко-католик…» «Василий Андреевич… он умер. Я еще в конце сентября тебе говорил… Простудился и в три дня сгорел — двустороннее воспаление легких…»
Мама долго молчала. Потом она проговорила: «Дитмар, я тебя любила всегда. Сделай это для меня, прошу тебя. Ты ведь был пастором. Нас здесь только двое…» «Хорошо, Анна, — отец оглянулся и увидел мое испуганное лицо. — Завтра. Давай завтра, а теперь ты поспи немного, а я покормлю Нину».
Она умерла на следующий день, ближе к ночи, но это произошло уже без меня, потому что отец после раннего завтрака — холодных комьев синей «шрапнели» без капли масла — сразу увел меня к Моргулисам. Мама со мной даже не попрощалась — она дремала. Дыхание ее было тяжелым, изъеденные болезнью бронхи свистели…
Мой дед по отцу, Пауль Везель, был лютеранским священником из семьи, давшей восемь поколений пасторов. С женой и сыном Дитмаром, родившимся в 1900 году в Москве, он жил на Большой Немецкой, позже переименованной в Первую Бауманскую, в полном достатке и пользовался уважением прихожан. По рассказам отца, даже в то время Немецкая Слобода оставалась довольно замкнутым мирком, населенным потомками иноземцев, прибывших еще в шестнадцатом столетии и так до конца не обрусевших. Мой отец не любил, когда это место называли «Лефортово» или «Басманка», он всегда торжественно произносил: «Немецкая Слобода», а парк Дома офицеров на другом берегу Яузы именовал не иначе как Анненгофский.
Пауль Везель погиб на втором году Гражданской войны, отправившись в Самару по неотложным миссионерским делам. Он взял с собой бабушку Марту, а вместо себя в кирхе оставил Дитмара. Деда и бабушку убили, и что там в Поволжье произошло, покрыто мраком времени.
Я не знаю, имел ли мой отец призвание к служению, но старший Везель строго воспитывал сына в протестантской вере. По словам Лютера, «уже крещением мы посвящаемся в священство», и дед Пауль завещал сыну Дитмару все, включая и обязанности пастора; неистовый лютеранин, чей род происходил из немецкого Айслебена, не пожелал оставить единственному сыну свободу выбора, так как и сам не признавал ничего, кроме того, чему отдал жизнь.
Кирха на Вознесенской была разрушена в двадцать пятом, но до двадцать восьмого года церковные службы не были под полным запретом даже в лагерях. Однако мой отец после известия о гибели родителей неожиданно отказался от исполнения пасторских обязанностей и стал обычным прихожанином, чем и вызвал возмущение друзей деда. Он был блестящим проповедником, к тому же говорил на настоящем хох-дойч, и когда, уже много позднее, отец приходил на тайные молитвенные собрания в чей-то дом в Немецкой Слободе, старики горько упрекали его за то, что он предал «слышимое таинство»…
В двадцать два года Дитмар Везель поступил в Московский университет на математический факультет.
С моей матерью Анной Гречаниновой он познакомился при совершенно особых обстоятельствах. Отец был старше ее ровно на двенадцать лет…»
Я снова отложил блокнот.
Из комнаты не доносилось ни звука, и я поднялся, чтобы взглянуть, как там Ева. Она спала, настольная лампа оставалась включенной, свет падал прямо на ее лицо. Оно и во сне оставалось сосредоточенным.
Смутное у меня было состояние. Передо мной разворачивалась чужая судьба, а какая-то часть моих вывихнутых мозгов была занята только одним — поиском крючков и зацепок, которые могли бы связать события пятьдесят седьмого года с сегодняшним днем. Чтобы далеко не ходить — что, например, могла означать загадочная фраза Дитмара Везеля насчет мучительной невозможности самозавершения? Уже ясно, что его поездка в Москву закончилась трагически, но при чем тут Нина? Что ей могло грозить? И еще я ждал, когда же наконец появится Галчинский. Судя по тому, что он был упомянут в завещании, в жизни Матвея и Нины Кокориных этот человек сыграл не последнюю роль.
Я коснулся щеки Евы, погасил настольную лампу и вернулся в кухню. За окном была глухая ночь. Я взял из полупустой пачки сигарету — но прежде чем снова приняться за чтение, занес в блокнот несколько слов: «Первое лютеранское кладбище», «Немецкая Слобода», «Мартин Лютер», «Шпенер», «Художник Коштенко, Москва» и, наконец, — «Дитмар Везель».
«…Отец уже работал в Управлении Московской железной дороги, в отделе статистики. В тот день он задержался на службе и был в помещении один, когда распахнулась дверь, вбежала тоненькая барышня лет восемнадцати и бросилась к нему — вся в слезах. Папа ее едва успокоил, а из бессвязных речей девушки выяснилось, что у нее срезали в трамвае сумку, где находился какой-то важный отчет на сорока страницах, который она брала домой на перепечатку. Сегодня вечером она должна была привезти отчет и три машинописные копии в Управление и оставить у дежурного на проходной. Именно таким образом она зарабатывала на жизнь.
Дело было не в деньгах.
Анна, моя будущая мать, рано потеряла родителей, ее воспитала тетка, Софья Францевна Полесаевская. Обе проживали в Староконюшенном переулке, во флигеле большого особняка, в прошлом принадлежавшего графу Андрею Полесаевскому, прадеду Анны. «И вот теперь, когда «бывших» чуть не поголовно высылают из Москвы, — доверчиво воскликнула барышня, ни на секунду не задумываясь о том, что за человек стоит перед ней, — моя тетушка в ужасной опасности. И все из-за этого отчета. Мне безразлично, что сделают со мной, однако погубить близкого человека по глупой рассеянности — просто катастрофа. Я этого не переживу».
Отец мгновенно принял решение. Неизвестно, каким образом, но в его распоряжении до следующего утра оказались материалы, по которым был составлен злополучный отчет. То ли он их позаимствовал, то ли просто выкрал. Однако уже через час Дитмар Везель входил в комнату мамы, зажав под мышкой потертый портфель. Пока Анна стрекотала на допотопном «Ремингтоне», тетушка поила отца настоящим английским чаем с настоящими бисквитами. Какими путями в то время все это попадало в Москву, семейное предание умалчивает.
Моя бабушка со стороны матери, Елена, умерла весной 1914 года, когда ее дочь только-только заговорила. Дед, полковник царской армии Иван Гречанинов, привез ребенка из Луцка в Москву и оставил на попечении незамужней Софьи Францевны. Кроме того, тетушке был передан на хранение кожаный саквояж с приданым покойной жены Ивана Алексеевича — фамильными драгоценностями Полесаевских. Дед был обеспеченным человеком и предложил тете Соне сверх того крупную сумму на содержание ребенка. Она отказалась, но попросила о единственном: позволить ей по воскресеньям брать Аннушку с собой в храм. Полесаевские были католиками.
Дед разрешил. Убили его полтора года спустя под Перемышлем…
Итак, пока мама печатала отчет, папа беседовал с Софьей Францевной — и не о чем-нибудь, а о Мартине Лютере. Реформатор не вызывал ни малейших симпатий у тетушки. Она дважды назвала его авантюристом и неоднократно — лжецом. При этом она то и дело горько восклицала: «Я поражаюсь слепоте людей! Вся история — сплошные заблуждения!», после чего нервно затягивалась папироской.