Павел Саксонов - Можайский — 6: Гесс и другие
— Да просыпайтесь же наконец!
Иван Сергеевич начал стаскивать Михаила Георгиевича с дивана. Михаил Георгиевич оказывал отчаянное сопротивление, но силы были уж очень неравны: в конце концов, он грохнулся на пол.
— Что вы делаете? — заорал он тогда благим матом. — Не трогайте меня! Оставьте меня в покое! Что за издевательство! Вам это даром не пройдет!
Монтинин присел рядом с доктором на корточки и повторил:
— У нас — раненый!
Михаил Георгиевич замотал головой:
— Ну так пригласите к нему врача! — воскликнул он и повалился на бок.
Монтинин посмотрел на нас с отчаянием:
— Не могу ничего с ним сделать!
— Господа, господа! — попытался успокоить нас Гесс. — Ничего страшного! Со мною всё в порядке! Это — простая царапина! Не нужно врача!
Но то, что мы видели собственными глазами, напрочь расходилось со словами Вадима Арнольдовича: его сорочка под сюртуком до такой степени пропиталась кровью, что оставалось только дивиться — как несчастный Вадим Арнольдович до сих пор не лишился сознания от потери крови! Удивляло и то, что крови совсем не было видно с внешней стороны мундира, но это, похоже, объяснялось всего лишь добротностью и толщиной сукна. Теперь я понял, почему Гесс, едва он вошел в гостиную, показался мне настолько бледным: при такой-то кровопотере чему же удивляться?
— Да говорю же, господа, — не сдавался, тем не менее, он, — простая царапина! И кровь давно перестала идти! Не нужно врача!
Тогда вмешался Можайский: он разогнал всех нас от Гесса, а самого Вадима Арнольдовича чуть ли не силой подвел к креслу и заставил в него усесться.
— Ну-ка, посмотрим…
Гессу пришлось подчиниться.
Можайский — на удивление умело — произвел быстрый осмотр, во время которого, впрочем, Гесс дважды или трижды поморщился от явно нестерпимой боли. Наконец, его сиятельство вынес вердикт:
— Рана и впрямь не смертельная, но крайне тревожная. Налицо — воспаление… подайте мне водки!
Это уже было обращено к кому-нибудь из нас, и тогда Чулицкий, оказавшийся ближе всех к бутылкам, подхватил одну из них и отдал ее Можайскому.
Его сиятельство смочил водкой носовой платок и аккуратно отер им края раны. Гесс едва не закричал.
Когда кровь была смыта, уже и все мы смогли рассмотреть почерневшую краями плоскую дыру под ребром Вадима Арнольдовича, причем — черная краями — сама рана имела очень нехороший вид: набухла и пошла какими-то радужными пятнами.
— Чем же он вас так пырнул?
— Отверткой, — ответил Гесс.
Я удивился:
— Чем-чем? — переспросил я.
— Отверткой, — повторил Гесс. — Инструмент такой с плоским шлицем. Для нас это — редкость, но много где встречается.
— С ума сойти!
— Да уж…
Тем временем, Можайский продолжал обрабатывать рану, а когда закончил, попытался соорудить что-то вроде повязки. Удалось ему это не очень — подручные материалы оказались не слишком годными для такой задачи, — но в целом всё стало выглядеть намного пристойнее.
— Вот так! — Можайский отодвинулся от Гесса и осмотрел дело своих рук. — Сидите и не размахивайте руками. А завтра — к врачу! Я лично за этим прослежу!
— Но…
— И никаких возражений!
Гесс смирился. Сидя в кресле, он принял такую позу, чтобы как можно меньше тревожить рану, а предложение обратиться за квалифицированной помощью уже не встречало в нем сопротивления. Возможно, он и сам понимал, что дела с его раной обстоят совсем не так благополучно, как этого хотелось бы и ему самому — в первую, разумеется, очередь именно ему самому!
Кто же мог знать, что уже вскоре последовавшие события никак не позволят Гессу отправиться в больницу или хотя бы в частный кабинет?
Однако, давайте, читатель, продолжим по порядку.
Итак, Вадим Арнольдович расслабился в кресле, а я, подав ему стакан, попросил его вернуться к рассказу:
— Как же так получилось, Вадим Арнольдович? — спросил я. — Раз уж Талобелов скрючился на полу…
— Да вот так и получилось! — по лицу Гесса пробежала гримаса. — Моя вина: не доглядел.
— А все же?
— Склонился я над ним… он показался мне таким беспомощным, таким жалким в своем очевидном безумии, что я даже устыдился! Как я мог, — подумал я, — применить физическую силу против него? А он… он…
— Ударил вас этой… как бишь ее! — отверткой?
— Вот именно. Едва я наклонился к нему, его бессмысленный вот только что взгляд наполнился свирепой злобой, а в следующий миг я ощутил, как в меня вонзилось железо! Я — насколько сумел — отскочил, но было поздно. На какое-то мгновение я даже подумал, что потеряю сознание — настолько мне было больно! — но, вероятно, инстинкт самосохранения оказался сильнее. Я понял вдруг совершенно отчетливо: если я упаду без чувств, тут мне и придет конец.
Талобелов распрямился подобно пружине. Он вскочил на ноги и, по-прежнему удерживая отвертку в руке, налетел на меня, то норовя попасть мне в глаз, то проткнуть мне грудь.
Я отбивался, как мог. И, слава Богу, отбился!
— Что с Талобеловым? — на удивление строго в сложившихся обстоятельствах спросил Митрофан Андреевич.
— Ничего, — ответил Гесс.
— Он что же — ушел?
Я понял, что удивившая меня строгость полковника была адресована не Гессу: Митрофан Андреевич обозлился на собственного кумира — того, кто еще десять минут назад казался ему воплощением тайны и доблести.
— Ну… да, — признался Гесс.
Брови Митрофана Андреевича сдвинулись:
— Не могу осуждать вас, но…
— Вы не поняли, — перебил полковника Гесс. — Я был вынужден его отпустить. Если бы не эта — крайняя — нужда, никуда бы он от меня не делся!
Теперь уже Митрофан Андреевич удивился:
— Вы его сами отпустили? Зачем? Какая нужда заставила вас это сделать? О чем вы говорите?
Гесс пояснил:
— Я не мог его задержать. Если бы я это сделал, я бы не только раскрыл свое присутствие в доме — а ведь я уже давным-давно должен был уйти! Я бы не только выдал и то, что стал свидетелем беседы Зволянского и Молжанинова. И даже не только то, что мне раскрылась пусть, очевидно, и не вся, но все-таки правда… нет! Задержав Талобелова, я бы поставил под удар и без того уже практически проваленную операцию по спасению нашей страны!
Прозвучало это весьма патетически, но смеха ни в ком не вызвало. Напротив: и сам Митрофан Андреевич, и все мы — остальные — смотрели на Гесса очень внимательно и серьезно.
— Да, господа! — продолжал, между тем, Гесс. — Ведь этот Иуда был прав, когда говорил о присяге… пусть он ее и исказил до омерзения, но в целом — в целом! — он был прав! Что следует поставить выше: собственные желания или благо Отечества? Вот как звучал вопрос по-настоящему. И вы, господа, понимаете, что ответ на него может быть только один — разумеется, благо Отечества.
Талобелов, какой бы скотиной он ни оказался на деле — или насколько бы он ни сошел с ума — работал на это самое благо, и работа его еще далеко не была окончена. Ему…
— Но убийства, Гесс, убийства!
— Да, — согласился Гесс, — это ужасно. Но с этим-то уже ничего поделать было нельзя. Передо мной лежал свершившийся факт: прошлое оказалось на одной чаше весов, будущее — на другой. И я не только это понял, я понял и то, что Талобелов, который вдруг перестал на меня нападать, проник в мои мысли!
— Час от часу не легче… — пробормотал Митрофан Андреевич, без всякого, впрочем, осуждения.
— Он проник в мои мысли и даже усмехнулся: с ним произошла очередная мгновенная перемена — он перестал казаться безумцем, снова приняв вид нормального человека.
«Вижу, вы изменили мнение на мой счет?» — спросил он меня, усмехаясь.
«На ваш — нет», — ответил я. — «Но выбора, похоже, у меня и нет… мне придется вас отпустить!»
«Вы уверены?»
«Да».
Талобелов спрятал отвертку в карман и даже помог мне осмотреть рану. И это он остановил лившуюся ручьем кровь.
«Ничего страшного, сударь, — сказал он, закончив осмотр и врачевание, — могло быть и хуже».
Я только крякнул.
«Напрасно вы злитесь… — Талобелов говорил совершенно искренне: наверное, это — особенность всех сумасшедших. — Напрасно вы злитесь: я ведь не ради себя стараюсь. И против вас лично не имею вообще ничего!»
«Премного вам благодарен!» — съязвил я, но ирония получилась какой-то неубедительной.
«Уходите?»
И тут меня осенило: да с чего же мне уходить? И я, уже подошедший было к двери, вернулся к стеклу и решительно уселся на табурет:
«Нет, — твердо ответил я, — остаюсь!»
Талобелов кивнул:
«Разумно».
И сел на свой табурет.
Так мы вновь оказались подле стекла — плечом к плечу. И так мы вновь превратились в зрение и слух.
— Ну вы даете! — восхитился Монтинин.
Гесс слегка порозовел, что придало его бледному лицу оттенок какой-то рафаэлической стыдливости: