Николай Псурцев - Голодные прираки
Но вместе с тем я понимал, что мне надо было тогда закурить. Мне крайне необходим был тот жест – прикурить от горящего синим пламенем молодого человека. Этот жест придавал некую законченность возникшей ситуации. А законченность – это всегда безукоризненность. Я усмехнулся. Во всяком случае, мне так кажется.
А Рома, как я видел и слышал, продолжал вовсю палить в окно. И в его сторону тоже палили. Из всех видов оружия, которые имелись у людей Бойницкой, – из пистолетов, револьверов и автоматов различных систем. На стенах гостиной не осталось живого места от пуль. Хорошо, что кожаную мебель еще не особо повредили. Во всяком случае ее можно было восстановить. А вот люстре-уже, я думаю, каюк, и камину тоже – раздробили верткие пули вес его мраморное обрамление. Жалко. А впрочем, плевать. И я опять сплюнул.
Не успел мой плевок, как мне показалось, коснуться пола, как я услышал тонкий крик. Тонкий-тонкий. Жалобный. Сегодня вокруг кричали, собственно, много. И я уже, разумеется, привык ко всяким и всяческим крикам. Но крик, который прозвучал сейчас, заставил меня вздрогнуть, а затем и испугаться, а затем и ужаснуться, а затем и оцепенеть, а затем, усилием воли сбросив оцепенение, сорваться с места и понестись что есть силы в сторону кухни.
Кричала Ника Визинова. Из десятков миллионов криков я всегда, без единой вероятности ошибки, смогу узнать ее крик. ЕЕ.
Одним словом, я застал такую картину. (Шторы на кухонном окне уже не висели. И поэтому свет фар обильно освещал помещение.)
Ника лежала на полу около тарелок с едой. На спине. На Нике сидела Бойницкая. (Я узнал се сразу, хоть и увидел ее только со спины.) А из шеи у Бойницкой торчал длинный и широкий столовый нож с деревянной рукояткой. А сама рукоятка гладкая, отполированная тысячью прикосновений разнополых и разновозрастных рук, пряталась в ладони Ники Визиновой. Ника раскачивала нож в ране сидевшей на ней Бойницкой и тонко-тонко кричала. Бойницкая, у которой из шеи торчал нож, молчала, а Ника Визинова кричала. Тонко-тонко кричала Ника Визинова и очень даже негромко, но слышно всем и повсюду, и в первую очередь мне.
Мелькнула тень за окном. А затем и в самом окне показались чьи-то голова и плечи. В окно влезал человек. Молодой мужчина.– И тоже крупный и невыразительный, как и тот, который горел сейчас под окном гостиной. Я быстро поднял автомат и выстрелил. Молодой человек без слов и вскриков обвалился на подоконник и замер. Я шагнул ближе к женщинам и сильно ударил ногой Бойницкую в плечо. Бойницкая тихо и мягко упала на бок. Так вот почему она не кричала. Ника убила ее одним ударом. Бойницкая была уж мертва, когда я вошел в кухню. Она была уже мертва, когда я услышал тонкий-тонкий крик Ники. Я склонился над женщинами. К своему удивлению, я не обнаружил ножа в шее Бойницкой. Нож, оказалось, остался в руке Ники. Я попытался отобрать нож у Ники. Но Ника не отпустила нож. Она вырвала у меня свою руку, стремительно вскочила на ноги и, подняв нож над самой головой, кинулась на меня. Я перехватил руку Ники и отвел ее в сторону. «Это я, – сказал я Нике, приблизив к се глазам свое лицо. – Это я, Антон». Ника очень внимательно оглядела мое лицо и, видимо, удостоверившись, что это, действительно, я, сказала мне по-детски капризно, вроде как жалуясь: «Она хотела отнять меня у братика. И тогда братик приказал мне убить ее. Никто и никогда не сможет отнять у меня братика, – Ника неожиданно попыталась выдернуть свою руку из моих пальцев и через несколько секунд, убедившись в тщетности подобных попыток, прошипела злобно и угрожающе: – И ты никогда не отнимешь меня у него. Никогда, слышишь?» – «Я и не собираюсь этого делать, – проговорил я миролюбиво. – Наоборот, хочу помочь и тебе и твоему братику. Я хочу, чтобы вы были счастливы и чтобы вы никогда не расставались». Ника засмеялась и захлопала в ладоши и запрыгала на месте, потянулась ко мне, чмокнула меня в нос и опять запрыгала как девочка – маленькая, в гольфиках, в бантиках и розовых трусиках, пахнущая мылом и утренней травой. «Я знала, я знала, – говорила Ника, – что ты хороший. Вот и сейчас, вот и сейчас, – Ника прищурила глаза, внимая, – он говорит, что ты очень-очень хороший».
Я прислушался. Но голос, который я услышал в следующее мгновение, не принадлежал, как я сразу догадался, братику Ники. Во-первых, потому, что он исходил с улицы, во-вторых, потому, что он был многократно усилен мегафоном, а в-третьих, потому, что владел им не ребенок и даже не подросток, а абсолютно взрослый человек.
Абсолютно взрослый человек начал с того, что прежде всего сообщил следующее: «Прежде всего хочу сообщить следующее. Данный поселок оцеплен специальными подразделениями милиции. Поэтому бежать некуда, мать вашу! Только на пулю. Если есть желание. Уверен, что такого желания ни у кого нет. Посему предлагаю подходить ко мне и сдавать оружие. Я – полковник милиции Данков. – Данков засмеялся. – Можете не любить и не жаловать. Не требуется. Требуется подчинение…»
Я не могу сказать точно, любил ли я кого-нибудь из них по этой жизни – лесбиянку Бойницкую или милиционера Данкова. Не могу. Но с уверенностью и, конечно же отдавая полный и искренний отчет своим словам, я могу заявить, что я без всякого сожаления распрощался.бы навсегда и с той и с другим, и никогда бы больше с ними, во всяком случае в этой жизни, не увиделся бы с удовольствием. (С Бойницкой уже распрощался, слава Богу.)
А любил ли я кого-нибудь все-таки из них? Отвечу лишь недоуменным пожатием плеч, и вопросительным взглядом в свое отражение в изрубленной пулями стене напротив, в стене сбоку, и в темном ночном воздухе, который за окном. Но теперь, вот сейчас, вот в данное мгновение и в ту же секунду, на момент, который я стою на кухне, посреди нее, обняв Нику, и пьянея от того, что она есть, и восторгаясь тем, что есть я, на тот момент, когда Бойницкая, одна из славной парочки (лесбиянки и милиционера) уже не дышит, что говорит о том, что она мертва, Бойницкая мертва, теперь я точно и не знаю, как я к ней относился. И сейчас мне начинает казаться, что очень даже и хорошо я к ней относился, может быть, даже и с симпатией. Потому как в противном случае даже в исключительной горячке и смертельном возбуждении не стал бы я ее, суку, трахать, суку… Но не будем о мертвых плохо. О мертвых лучше ничего…
А милиционер Данков вот еще жив, и даже здоров, и голос у него освежающе бодр и властен. И судя по голосу и судя по интонации, а точнее, судя по моей интуиции, основанной на восприятии голоса милиционера Данкова, на восприятии его интонации, очень хочет со мной увидеться, в отличие от меня – в этой жизни, – очень хочет.
Нет у меня ненависти к милиционеру – я понимаю и осознаю такой факт, – как нет у меня и любви к нему, как нет у меня и никаких иных чувств и эмоций в отношении полковника. Есть полковник или нет полковника, мне, соответственно, все равно… (После смерти Данкова, наверное, как и в случае с Бойницкой, я начну испытывать что-то похожее на сожаление, потому как, наверное, все же, мне так будет казаться, я некоторым образом питал все же к нему определенную приязнь, – но не сейчас.)
Да, с точки зрения чувств и эмоций или чего-то другого – глубокого и необъяснимого, мне все равно, но с точки зрения обстоятельств, а также с точки зрения вреда или пользы, как то ни прискорбно, всем, и мне в том числе, далеко не все равно, есть ли полковник или нет полковника и где он, собственно, далеко или не очень, лучше бы чтобы далеко, тогда бы была бы польза, но он не очень, и оттого может быть вред – и мне и Роме.
И потому я сказал Нике, что мы с Ромой сейчас уходим, что нам с Ромой нет более смысла оставаться тут, на даче мужа Ники. Все, и те, и другие, кому надо и не надо, уже знают, что мы тут, и нам, как ты понимаешь, если ты еще что-то понимаешь, нет никакого резона оставаться на этой даче, и поэтому мы уходим. А ты, еще сказал я Нике, должна остаться тут, с мальчиком, и ждать милицию. Тебя сказал я Нике, никто ни в чем не обвинит, потому что тебя совершенно некому и не в чем обвинить, ты чиста, как солнечный свет, и невинна, как солнечный зайчик. «А где мальчик, а где мальчик?» – стала спрашивать меня Ника. И мне не нравилось, как пристрастно и возбужденно спрашивала меня Ника. И я не решился сообщить ей, где мальчик. Я сказал, что мальчик в доме, и что, когда придет милиция, она его обязательно найдет. «А где? – и заглядывала в кухонный шкафчик, и в кухонные тумбочки, и под стол, и под табуретки, и в духовку газовой плиты, гремела кастрюлями и опрокидывала чашки. – Где, где, где, где, где?…»
С Ремой мы столкнулись в коридоре. Он шел ко мне из гостиной. «Уходим», – сказал Рома. «Уходим», – ответил я. «А где мальчишка?» – спросил Рома. «Зачем нам мальчишка?» – удивился я. «Его найдет контора» – «И пусть его найдет контора. Это даже хорошо, что его найдет контора» – «А если его найдет не контора? – возразил Рома. – А если его найдут эти уроды, которых мы пока еще не всех перебили, хотя стреляли мы метко и дрались умело» – «Не успеют, – сказал я. – Они сейчас уже, наверное, бегут» – «Нет, – опять возразил Рома. – Послушай и посмотри. Они никуда не бегут». И я послушал и посмотрел.