Николай Псурцев - Голодные прираки
Я поднялся, сказал Нике, что мне надо помочь Роме, и, пригнувшись и прижимаясь к стенам, направился к гостиную.
Рома метался от окна к окну и стрелял, стрелял. Перезаряжал свою безотказную «Беретту» и снова стрелял. Действовал Рома четко и расчетливо. Он не делал ни одного лишнего движения, был быстр, точен и уверен в себе. Увидев меня, крикнул: «Они решили начать штурм, суки! Только не знают, как это делается. Дилетанты. Я держу их пока на земле. Но не знаю, сколько это может продлиться. Надо сваливать». Автоматные пули лупили по потолку, по стенам, по мебели. Мы с Ромой то и дело пригибались или вовсе припадали к полу. Я указал рукой на окно, выходящее в сад, и крикнул: «Я возьму то окно. Потом поменяемся». Рома кивнул вместо ответа, и мы разбежались каждый к своему окну. Я сразу же сделал несколько мелких очередей в сторону машины, и лишь только после этого решил осмотреть находящуюся перед окном часть сада. Фары на машине Рома, судя по всему, разбил – они не горели, Зато горел мощный прожектор, установленный, как я понял, на крыше машины. Я выстрелил прицельно по прожектору. Прожектор потух. «Как просто», – подумал я. Но не тут-то было. Через несколько секунд после нешумной возни вспыхнул другой прожектор. Ну и ну, у них, сук, там целый запас прожекторов. Я усмехнулся и выстрелил в новый прожектор и, конечно же, снова погасил его. В темноте я услышал, как что-то упало на пол. Наверное, опять лимонка. Я закрыл глаза и мгновенно сконцентрировался. И «увидел» ее. Она лежала возле кресла. Я метнулся к этому месту, взял лимонку и что есть силы кинул ее в окно. Лимонка разорвалась прямо на машине… Машина вспыхнула. Люди, стоявшие рядом с ней, бросились в разные стороны. Я ударил по ним из автомата. Люди рассыпались по кустам. Я отступил к стене, перевел дыхание. «Вот что значит дилетант, – подумал я. – Он даже не знает, что граната взрывается не сразу, а через несколько секунд после того, как выдернута чека. Или знает, но боится задержать гранату ненадолго, боится, что она взорвется у него в руке. И граната летит ко мне и падает на пол и молчит. И у меня есть время, чтобы подобрать ее и швырнуть обратно… Мать мою, как мне нравится эта работа!»
…Из машины выскочил горящий человек. У него горела одежда. Пока только одежда. Человек закружился на одном месте, вопя, а затем вдруг сорвался стремительно в сторону дома. Он бежал ко мне. Он бежал прямо к окну, возле которого я стоял и смотрел, как бежал он к окну, возле которого я стоял и смотрел, как он бежал к окну… Пламя, охватившее его, хлопало на ветру, как сохнущее, на улице белье. Нет, пламя, охватившее его, хлопало, как крылья птеродактиля, который по случаю или по пьянке залетел в наш дачный поселок. Залетел и теперь не знает, как выбраться, и потому все мечется и мечется по запущенным садам и непрополотым грядкам. Человек ударился грудью о карниз окна. Охнул. Вскрикнул. Простонал безнадежно. Закрыл – открыл глаза. Закрыл – открыл глаза. Закрыл и открыл. И посмотрел на меня. Да. Глаза, которые он открыл, были круглые и жидкие. Когда-то они, наверное, были продолговатые и твердые. А вот сейчас стали круглыми и жидкими. Когда-то эти глаза, наверное, были равнодушными и невыразительными, а сейчас в глазах наконец-то появились мысль и страсть. И чем больше огонь обжигал тело человека, тем больше мысли и страсти обнаруживал я в его глазах. Человеку было лет двадцать пять – двадцать шесть. Это был молодой человек. У него были крупные руки, крупные плечи и крупное лицо. Он вообще был очень, крупный. И он, наверное, будет долго гореть, подумал я, раз он такой крупный. Да, именно так я подумал. У молодого человека уже горели и брюки и рубашка. И также начинали гореть волосы. «Пламя освещало мое лицо. И наверное, освещало очень ярко. Но я тем не менее не видел его. Хотя должен был видеть его. Я должен был видеть внешним зрением, как видит свое лицо любой нормальный человек. Я помню, что я перестал видеть свое лицо еще на войне. Помню. Но все же каждый раз надеюсь, что а вдруг вот сейчас, именно сейчас мне повезет, и я, к своему превеликому счастью, вновь увижу его…) Молодой человек опять закричал истошно. А потом прекратил кричать и сказал мне срывающимся голосом, глядя на меня теперь уже неглупыми и исключительно ясными глазами: «Убей меня! Я все равно умру. Но я не хочу, умирая, так страдать. Мать мою! Мать мою! Мать мою! А если я даже не умру, то я не смогу никогда показаться перед своей любимой женщиной… Никогда, никогда, никогда!… Убей меня! Я умоляю тебя!» – «Ерунда, – сказал я молодому человеку, глядя в его уже постаревшие глаза, – такие, как ты, не могут страдать. Такие, как ты, не знают, что такое страдать. Такие, как ты, не могут любить. Такие, как ты, не знают, что такое любить. Такие, как ты, даже не представляют, что такое любить и страдать. Я не верю тебе…» – «Ты ошибаешься, – закричал молодой человек. Огонь уже опоясал его голову, и желто-красные языки плясали возле расплавленных глаз. – Любить могут всякие. И страдать могут разные. И белые, и красные, и черные, и синие, уроды и шизофреники, убийцы и насильники, косые и хромые, пятнистые и полосатые, убогие и нелюбимые, бесчеловечные и плоскостопие, лысые и гнилозубые, нахальные и шестипалые, люди и недоумки, люди и нелюди, люди и все остальные… Убей меня! Ну, убей же меня скорей!» Я совершенно не хотел курить, ну просто действительно, как никогда я не хотел курить, но я тем не менее вынул сигарету, вставил ее в рот и, потянувшись к молодому человеку, прикурил от его полыхающей рубашки. Затянулся, выдохнул дым молодому человеку в лицо и сказал негромко: «Я не верю тебе. Нет, не верю». Молодой человек закричал снова. Теперь уже совсем не так, правда, как еще несколько секунд или минут назад. Он теперь закричал не по-человечески. Уже не он сейчас кричал. Это свой голос подавала смерть. Молодой человек еще какое-то время держался руками за карниз окна и потом отпустил руки, и упал на траву, под окно, и все кричал, кричал. И горел. И кричал. И наконец перестал кричать. Наверное, умер. Или потерял сознание. Или все-таки умер. И если и не умер, то совсем недолго осталось ждать его смерти. Хотя, может быть, он уже и умер. Да, скорее всего, конечно, умер. Вот так.
Я прислонился спиной к стене. Закрыл глаза. Конечно, он врал, этот умирающий от своей же гранаты молодой человек. Такие, как он, не умеют любить. Если бы он умел любить, он никогда бы не занимался тем, чем занимался. В угоду своей корысти делать зло другому и в то же время кого-то любить, и в то же время любить женщину – невозможно. Эти два понятия, эти два действия несовместимы. Они никогда не уживались, не уживаются и не будут уживаться в одном человеке. Я убежден в этом. И именно поэтому я не поверил молодому человеку, пытающемуся доказать мне, что он кого-то видите ли, любит… Да. Я открыл глаза. А с другой стороны, станет ли человек врать перед смертью? А почему бы и нет? Конечно, станет. Хотя бы для того, чтобы, умирая, выглядеть лучше в своих глазах, чтобы умереть уважаемым собою человеком. Чтобы умереть, испытывая к себе чувство почтения и преклонения. Я усмехнулся. Между прочим такое стремление говорит о незаурядности горящего сейчас под окном дачи молодого человека. И вправду, добить его, что ли. Я сплюнул в окно. Нет, не стоит тратить на него пулю. Сам умрет, если еще не умер. И к тому же я ему все-таки не верю.
Мне не нужно было, конечно, закуривать сигарету, потому что курить, как оказалось, мне было чрезвычайно противно. Дым щипал небо и язык. Можно было подумать, что у меня обнаружился натуральный стоматит. И к тому же дым горчил, и тем самым вызывал искреннее и неподдельное желание сплюнуть. И я плевался. И не раз. И не выдержав затем, я бросил наконец сигарету. На пол. И затоптал ее каблуком. На полу.
Но вместе с тем я понимал, что мне надо было тогда закурить. Мне крайне необходим был тот жест – прикурить от горящего синим пламенем молодого человека. Этот жест придавал некую законченность возникшей ситуации. А законченность – это всегда безукоризненность. Я усмехнулся. Во всяком случае, мне так кажется.
А Рома, как я видел и слышал, продолжал вовсю палить в окно. И в его сторону тоже палили. Из всех видов оружия, которые имелись у людей Бойницкой, – из пистолетов, револьверов и автоматов различных систем. На стенах гостиной не осталось живого места от пуль. Хорошо, что кожаную мебель еще не особо повредили. Во всяком случае ее можно было восстановить. А вот люстре-уже, я думаю, каюк, и камину тоже – раздробили верткие пули вес его мраморное обрамление. Жалко. А впрочем, плевать. И я опять сплюнул.
Не успел мой плевок, как мне показалось, коснуться пола, как я услышал тонкий крик. Тонкий-тонкий. Жалобный. Сегодня вокруг кричали, собственно, много. И я уже, разумеется, привык ко всяким и всяческим крикам. Но крик, который прозвучал сейчас, заставил меня вздрогнуть, а затем и испугаться, а затем и ужаснуться, а затем и оцепенеть, а затем, усилием воли сбросив оцепенение, сорваться с места и понестись что есть силы в сторону кухни.