Ольга Тарасевич - Последняя тайна Лермонтова
Что-то у классиков было: над кем смеетесь, над собой смеетесь? Я перефразирую – над кем он плачет, над собой!
С таким тщательно культивируемым в экстерьере уродством, действительно, один выход – обнять и плакать.
– Он не Эмма, он эмО, – горячо зашептал Вован, пододвигая свой стул ко мне намного ближе, чем допускают правила приличия. – Это такая молодежная культура. Я с ним базарил недавно, подловил, когда он не хлюпал. Эмо – типа эмоции свои люди не прячут. Музычка у них определенная, шмоточный прикид. Их несколько есть сейчас, культур – эмо, готы. Антон еще про какие-то говорил, но я забыл.
Культура? Волосы и ногти изуродовать, ну-ну, полет высококультурной мысли, ага. Впрочем, не буду брюзжать. Не наркоман, грозящий прибавить мне работы если не суицидом, то убиением слабого ради необходимых для дозы дензнаков – и ладно. Чего еще от современных подростков требовать, пареньку всего-то лет пятнадцать.
Мальчишка примостился на краешке стула, аккуратно вытер салфеткой свисающую из носа соплю и с осторожным любопытством посмотрел на меня.
– Чего ревем? Что случилось? Памперс мокрый? Кстати, уважаемый эмо, не вы ли это в знак вселенской скорби бились головой об стену? Я в номере слышала какой-то странный звук!
За столом снова повисла тишина. Поколебавшись, эмо принял стратегическое решение опять заскулить, а Андрей с Мариной напряженно переглянулись.
– Ребята, в чем дело? Я спрашивала у горничной, но она тоже ничего не сказала! Люди, в конце концов, да объясните мне все русским языком!
Меня действительно начинает доставать эта мрачная экзотика вкупе с тотальной недоговоренностью.
Я так не люблю.
Возможно, кто-то из присутствующих за столом буйнопомешанный (и я даже догадываюсь, кто!), стучит по стенам, но обсуждать это все в присутствии «стукача» вроде как не прилично. Но я вообще не понимаю всех этих этикетных «фигли-мигли». Позиция страуса! Неужели нельзя называть вещи своими именами?! Все проблемы мира – от непонимания. Которое в конечном итоге причиняет больше вреда, чем любой выход за рамки приличия.
Внезапно фотограф расхохотался:
– Послушайте, ну неужели вы во все это верите! Звук имеет явно механический характер, возможно, в системе вентиляции какая-нибудь ерунда звякает, или еще что, я не разбираюсь в технике. Но привидение! Чем оно может стучать, даже если допустить, что оно существует!
– Вы это серьезно? Фантастика! Никогда не видела привидений! А откуда оно взялось?
Вместо ответа Стас схватился за камеру и ослепил меня фотовспышкой.
– Какая выразительная внешность! – бормотал он, щелкая фотоаппаратом. – Лицо, как у актрисы. Вы в кино, наверное, снимаетесь!
Смешной парень. Видел бы он, перед кем эксперты играют свои роли. Впрочем, наверное, если он дружит с Мариной, то кое-что о нашей работе успел узнать.
– Говорят, это душа княгини Марии Щербатовой не может найти успокоения. Княгиня очень любила Михаила Лермонтова, но что-то там у них не сложилось. И вот она все ходит по замку и зовет: «Миша! Миша!»
По лицу молодой женщины, видимо, прошедшей за стол, пока я была увлечена созерцанием Эмма-эмо, я сразу поняла, с кем разговариваю.
Андрей говорил, что маму сына Михаила зовут Олесей. Собеседница была вылитой, стопроцентной, абсолютной Олесей – приветливая, ясноглазая, с длинными русыми волосами, перехваченными простой прямоугольной заколкой.
В веночке и сарафане на мягком зеленом лугу, в купальнике, влажном от морской воды, в кочанчике зимней одежды – по-любому у обладательниц такой внешности только один выбор. Не устоять перед искушением коварного привлекательного жестокого обольстителя. Броситься в омут любви, выплыть с беременностью, никакого аборта и вечная готовность бездомной собаки идти за милым на край света. Милый же не хочет никуда идти; или хочет, но не с Олесей; или он уже давно там, а она все еще здесь. Сценарных разновидностей незавидной среднестатистической женской доли можно придумать множество. Но суть от этого не изменится.
Впрочем, что-то я зафилософствовалась.
– Дамы и господа, дайте денег! Мне не для себя, а для собак!..
Не бывает маленькой помощи, есть только огромное равнодушие.
А еще есть покалеченные городом и морозом лапы шавочек. От голода животики собак приклеиваются к позвоночнику, каждое ребро можно рассмотреть через запыленную шерстку. Бывает наоборот – распухшие от глистов брюшки-бочонки. В лучшем случае бродячему псу бросят кусок булки, угощать глистогониками не принято. Нет обработки против блох и клещей, нет прививок. То незначительное время, которое отпущено бездомной собаке, проходит в ужасных мучениях. И я всегда буду об этом рассказывать, потому что многие не задумываются об этой проблеме, но решить ее в наших силах!
Я говорила и краем глаза отмечала, что мне начинают передавать купюры. Пятьсот рублей, всхлипывая, пододвинул Эмма-эмо – он же Антон, аналогичную сумму передала Олеся, Маринка с Андреем скинулись по тысяче.
– Я вам деньги в номер принесу, – страстно прошептал Вован, оскаливая белоснежные зубы. Видимо, когда-то ему сказали, что с этой зверской гримасой он особенно хорош. – Покажете мне свой крем? Неужели на нем так и написано – пауэрлифтинг?
– «Идите к лешему» на нем написано.
Увлекшись важным для меня вопросом, я совершенно позабыла и о замке, и о привидении, и о странном стуке.
Напрасно...
* * *Такой бодрой рысью я обычно бегу:
– к необычному трупу; понятия страха и отвращения у нормальных судмедэкспертов нет – есть интерес.
– к бездомной собаке; у меня в сумке всегда припасена горстка корма, часто он спасает песикам жизнь.
– к синей лужище моря, катящего волны до самого неба; обожаю!
– от малолетних поклонников; знала бы рецепт собственной вечной молодости – озолотилась бы, уже младше сына мальчики заглядываются.
– мимо консьержки Клавдии Петровны, которая, став адепткой какой-то нерусской церкви, простирает ко мне руки с громогласным кличем: «Опомнись, сестра!».
А еще, оказывается, можно мчаться сломя голову на этюды.
Прыг-скок, я лечу через широкие ступени мраморной лестницы.
Звяк-бряк, в моем рисовальном чемоданчике от нетерпения шевелятся кисти, краски, гладкая, вкусно пахнущая бумага.
Какие божественные оттенки у начинающейся осени!
Я думала сначала поваляться в номере после обеда или поболтать с Андреем. Все-таки очень интересный тот случай – с ядом, который убивает, но не определяется путем стандартных химических исследований.
Однако по ресторану зашарили прожекторы солнца, и виднеющийся из окна парк наполнился светом.
Я уже давно обращаю внимание: вдали от городов и оживленных трасс у зелени – травы, кустов, деревьев – совершенно другой, чистый, нарядный насыщенный оттенок.
Парк далеко. Но даже издали – это неописуемое зрелище. Блики скользят по влажным изумрудным листьям, целуют редкие беззащитно-желтые веснушки осени, полируют гладь пруда. Особенно прекрасны нежащиеся в тепле лебеди. Белоснежные томные шеи, темные клювы, приводящие в порядок длинные перья на крыльях...
Схватить краски и бежать.
Пока есть это солнце и серая сеть теней, и разомлевшая от бабьего лета природа.
Идти по выложенным красной плиткой дорожкам – это значит долго спускаться между террасами, потом огибать внушительный пантеон белоснежных скульптур.
Я всегда тороплюсь, мне все нужно делать быстро – есть, принимать решения, отдаваться вдохновению.
А что, если отправиться напрямую? Правда, очень уж демонстративно топтать газон мне стыдно. Но вот если пройти чуть вперед вдоль окон, и затем дернуть вниз, то никто ведь ничего не увидит...
Я двигалась очень быстро.
Все остальное произошло одновременно: глаза увидели ад, мозг скомандовал: «Вперед», а ноги налились свинцом. И смотреть – жутко, а не глядеть – не получается, но не убежать, даже не пошевелиться...
Огромная стеклянная дверь, до самого пола, не скрывает ни малейшей детали интерьера комнаты. Я хорошо различаю все находящиеся там странные предметы еще и потому, что в центре помещения, в огромном медном тазу, установленном на массивной подставке, пылает красно-синий огонь. В его отблесках, потрясая бубном, передвигается мелкими шажочками демон – черная-пречерная, обсидиановая невысокая худощавая девушка. Гладкая шоколадная кожа, темное обтягивающее платье, полуприкрытые веки, серо-фиолетовая выпуклость крупного рта. Просто смотришь на все это – и мороз по коже, если есть концентрированный ужас – то он весь заключен в лоснящейся, мерно движущейся по кругу точеной статуэтке цвета сажи.
Мне кажется, что большего страха испытывать невозможно – но с каждой секундой я все глубже погружаюсь в трясину леденящего отчаяния.
Взгляд различает что-то вроде алтаря в глубине комнаты: горящие свечи, фотографии темнокожих людей, камни, миски, стаканы. На плоской овальной подставке перед этим сомнительным иконостасом лежит крупная нечищеная рыба, голова ее отделена и поставлена перпендикулярно. Вижу тонкую струйку крови, стекающую по желобку подставки в белую плошку, потом острый топорик с полукруглым лезвием, пучки трав, глиняные фигурки со зверскими лицами-гримасами.