Анатолий Безуглов - Конец Хитрова рынка
В ГУРКМе у меня личных друзей не имелось, поэтому там все было проще. И один ответственный товарищ, которому я докладывал данные о социальном положении осужденных в прошлом году за убийства, когда я закончил, спросил:
— Что у тебя там за петрушка с «горелым делом»?
— Никакой петрушки. Ведем дознание. А что?
— Да вот пострадавший здесь воду мутит. Имей это в виду. Он уже кое-кому из наших звонил, жаловался на тебя.
— Черт с ним.
— С ним-то черт, но с тобой тоже не бог…
Руководящий товарищ улыбнулся, покровительственно потрепал меня по плечу:
— Молодо-зелено! «Черт с ним»… Чудак! — Он снова улыбнулся и сказал: — Ситуацию надо учитывать. Понимаешь?
— Нет, не понимаю.
— То-то и оно, что не понимаешь. А понимать надо. Сейчас вся страна бурлит, народ не желает всякую нечисть терпеть… Это-то ты понимаешь?
Это я понимал. Я хорошо помнил лица рабочих на Комсомольской площади, летящие над головами людей самолеты и кумачовые транспаранты: «Пусть враги знают…»
— Сложилась такая ситуация, что лучше перегнуть, чем недогнуть, — продолжал руководящий товарищ. — Так что мой тебе совет: не дразни гусей и во избежание кривотолков припрячь под замок подозреваемого. Явич, кажется?
— Явич-Юрченко.
— Так вот, посади его, пока суд да дело. И нам спокойней будет, и ему.
Мне показалось, что кто-то из нас двоих не в своем уме.
— А если он невиновен?
— Невиновен? — переспросил мой собеседник. Кажется, эта мысль раньше ему в голову не приходила. Он задумался. — Невиновен… Ну, если невиновен, так потом, когда все уляжется, выпустишь. Нет людей, которые бы никогда не делали ошибок. Ошибся — исправил… А польза прямая: и звонки прекратятся, и разговоры всякие… Если тебя ответственность пугает, то приходи ко мне с материалами, вместе прикинем что к чему, обмозгуем. Уж так и быть, разделю с тобой ответственность. По-братски: половина моя, половина твоя… Договорились?
— Нет.
— Почему?
— Не привык как-то.
— Что не привык?
— Ответственностью делиться, — сказал я. — Даже в голодные годы и то не приходилось. Хлебом делился, селедкой, а ответственностью — нет. А менять привычки поздно, возраст уже не тот.
Собеседник с сожалением посмотрел на меня.
— Чудак ты, Белецкий! — Вздохнул и добавил: — Будем, конечно, надеяться, что и так все как-нибудь обойдется. Только уж больно у тебя нервный пострадавший, а главное, все в одну точку бьет. И здорово бьет. Под политику тянет…
Все это, понятно, дергало, раздражало. И Галя, всегда угадывавшая мое настроение, в те дни вплотную приблизилась к непостижимому раньше для нее идеалу секретарши. Я ее не видел и не слышал, но к моему приходу на работу на письменном столе уже стоял поднос со стаканом чаю и лежали конфеты-подушечки. Все «входящие» и «исходящие» бумаги тщательно разбирались и занимали свое место в аккуратных папках с тесемками, а из целлулоидного стаканчика всегда торчали острые жала хорошо отточенных карандашей. Мои поручения выполнялись с таким рвением и стремительностью, что заглянувший ко мне Цатуров с завистью сказал:
— Куда пойдет дым и каким вырастет ребенок, догадаться нельзя.
— Восточная мудрость?
— Восточная мудрость.
— Второе издание?
— Дополненное и переработанное, — подтвердил он и задал ставший традиционным вопрос: — Как «горелое дело»?
— Близится к завершению.
— Серьезно?
— Вполне.
На этот раз я не кривил душой: действительно, дело о покушении на Шамрая приближалось к концу. И если бы Фрейман задал мне теперь свои вопросы, я бы смог на них исчерпывающе ответить. На все, без исключения. Снимки загадочных событий были получены. Требовалось лишь проявить их и зафиксировать. Для этого мне предстояла командировка на Соловки, где я намеревался допросить бывшего сподвижника атамана Дутова полковника генерального штаба Зайкова и, видимо, встретиться — в последнем я не был до конца уверен — с неизвестным пока клиентом скупочного магазина, с тем самым рыжеволосым, который помимо своего желания оказал Васе Пружникову медвежью услугу.
И командировка на Соловки состоялась. Но произошло это не при тех обстоятельствах, на которые я рассчитывал,
— Поставишь точку на «горелом деле» — поставишь мне коньяк, — сказал Цатуров.
— Восточная мудрость? — уточнил я.
— Какая восточная?! — возмутился Георгий. — Общечеловеческая.
XXI
Обычно я стараюсь избегать слова «вдруг». Жизнь вообще богата неожиданностями, а у сотрудника уголовного розыска они встречаются настолько часто, что «вдруг» здесь не подходит. Но, вспоминая о том дне, когда в газете была опубликована корреспонденция, рассказывающая о ликвидации банды Сивого, я вынужден употребить это слово.
«Вдруг», конечно, относится не к корреспонденции и не к приходу Эрлиха, который ежедневно докладывал мне о своей работе над «делом», а к представленному им документу — признанию Явича-Юрченко.
Да, «вдруг». Иное слово не годится.
— Явич наконец признался, Александр Семенович.
— Признался?!
— Да, во всем, — своим обычным, бесцветным голосом подтвердил Эрлих и вежливо поздравил меня со статьей в газете.
— Протокол допроса при вас?
— Конечно.
Он неторопливо достал из портфеля протокол и с той же рассчитанной медлительностью положил его на стол.
«Явич-Юрченко… Евгений Леонидович… Проживающий по адресу…» Далее аккуратный прочерк и пояснительная надпись: «Установочные данные в деле имеются».
По каким-то соображениям, а может быть, и без всяких соображений Явич-Юрченко не сам изложил свои показания. Потокол был заполнен Эрлихом, но в конце каждой страницы, как положено, имелась подпись подозреваемого. Все помарки и перечеркивания оговорены: «Исправленному верить».
Я взял протокол, перелистал его.
Узкие поля, тщательно выделенные абзацы. У старшего оперуполномоченного был крупный и неторопливый почерк уверенного в своей правоте человека. В контурах букв чувствовалась солидность, бескомпромиссность и самоуважение.
На большом и указательном пальцах Эрлиха темнели так и не отмытые до конца чернильные пятна. Видимо, он слишком энергично макал перо в чернильницу-непроливайку.
Тихо скрипнул стул. Скрип являлся деликатным напоминанием. Но, не будучи уверен, что я понимаю «язык скрипов», Эрлих спросил:
— Вы сейчас прочтете протокол?
— Разумеется.
«…Не желая больше вводить в заблуждение следственные органы, хочу сообщить всю правду, ничего больше не утаивая… Признаю свою тяжкую вину перед законом и обществом… Поджог дачи гражданина Шамрая и покушение на его жизнь совершены мною… Оба акта осуществлены без чьего-либо влияния, по мотивам личной неприязни к вышеуказанному гражданину, возникшей на почве его несправедливого, по моему мнению, отношения ко мне во время разбора моего дела…»
В каждой фразе чувствовался стиль Эрлиха. Он никогда не отличался хорошим стилем. Концы с концами явно сведены не были, повсюду грубые швы. И все же факт оставался фактом: передо мной было письменное признание подозреваемым своей вины.
Когда-то очень давно признание называли царицей доказательств или еще более торжественно: доказательством доказательств. Считалось, что уж если человек сам признался в преступлении, то это неоспоримая истина. Разве невиновный будет на себя наговаривать? Конечно, нет. Это было бы противоестественным, противным человеческой натуре. А вот виновный, как правило, изворачивается, пытается выбраться сухим из воды, и если он все-таки признавался, то другие доказательства излишни…
Но прошло время, и «царица» была свергнута со своего юридического трона. Жизнь показала, что среди признаний попадаются и ложные…
За время работы в уголовном розыске мне неоднократно приходилось сталкиваться с самооговорами. Мотивы их были самые различные: попытка уйти от ответственности за другое, более тяжкое преступление, желание выгородить сообщника, стечение неблагоприятных обстоятельств и связанное с этим чувство безнадежности, обреченности. Да мало ли что еще!
Один задержанный «взял на себя» грабеж, совершенный братом (самому ему терять было нечего: его привлекали к ответственности за вооруженный налет на ювелирный магазин, при этом погибло трое служащих). В 1922 году мы около месяца занимались явившимся в милицию с повинной Рудольфом Грейсом, зубным врачом. Грейс с мельчайшими и омерзительными подробностями рассказал на допросе о том, как в течение года убил и обобрал семь своих клиентов, которые принесли ему золотые пластинки для коронок. Трупы, по его словам, он расчленял и в посылках отправлял по выдуманным адресам в голодающие губернии Поволжья. А на поверку оказалось, что «человек-зверь» никогда и никого не убивал. Грейс просто был психопатом и наркоманом. Два года спустя он тихо закончил свой жизненный путь в психиатрической больнице, откуда успел написать около ста заявлений, «раскрывающих тайны многочисленных преступлений», как совершенных им лично, так и с помощью «верных друзей», среди которых нашлось место всему персоналу больницы и соседям по палате.