Всеволод Иванов - Голубые пески
— Липа!..
— Ладно. Отстань. А к Василию Антонычу пойду. Отчего не пойти, раз муж разрешает. Можно. Валяй, Олимпиада Семеновна, спасай отечество… И-их, Сусанины…
Открыла дверь в залу, позвала:
— Василий Антоныч!..
— Ась? — отозвался Запус, скрипнул чем-то.
— Можно на минуточку?
Опять шаг. С порога на пол царапают сапогом — Запус, он ногой даже спокойно не может:
— Чем могу служить? — И смеется.
— Алимбек программу большевиков просит.
— Он? Да он по-русски только ругаться умеет.
— Старик, говорит, переведет. Поликарпыч.
Даже, кажется, ладонями хлопнул.
— Чудесно! Могу. Я сейчас принесу…
— А вы заняты? К вам можно посидеть?
— Ко мне? Пожалуйста. Во-от везет-то. Идемте. Сергевне бы сказать насчет самовара.
— Алимбек скажет.
И будто весело:
— Скажи, Алимбек.
— Верно, скажи. А программу я тебе сейчас достану, принесу. Непременно надо на киргизском языке напечатать.
Остальное унес в залу и дальше — в кабинет…
Слез Кирилл Михеич с полатей. Артюшку догнал в сенях. Тронул за плечо. Сказал тихонько:
— Я, Артюш, от греха дальше — пойду ее позову обратно. Скажи пошутил.
Артюшка быстро повернулся, схватил Кирилла Михеича за горло, ткнул затылком в доски сеней. Выпустил и, откинув локоть, кулаком ударил его в скулу.
Тут у стены и нашел его Запус, вернувшийся с книжкой:
— Киргиза не видали? Работника?
— Нет.
— Передайте ему, пожалуйста. Он, наверное, сейчас придет — Сергевну ищет.
Так с книжкой и вышел Кирилл Михеич.
Поликарпыч на бревне вдевал нитку в иголку — все никак не мог попасть. Сидел он без рубахи, — лежала для починки она на коленях. Костлявое тело распрямлялось под жарой, краснело. Увидав Кирилла Михеича, спросил:
— Книжкой антиресуешься. Со скуки помогат. Я ране любитель был, глаза когда целыми находились. Гуака читал? Потешно…
И, указывая иголкой на прыгавших подле бревна воробьев, сказал снисходительно:
— Самая тормошивая птица. Прямо как оглашенные…
XI
Машинист парохода «Андрей Первозванный», т. Никифоров, был недоволен. Он говорил т. Запусу:
— Народное добро из-за буржуев тратить — все время под парами стоим. Сделать один рейс по Иртышу и снести к чортовой матери все казацкое поселение. Не лезь против Советской власти, сука! Я этих курвов-казаков по девятьсот пятому году знаю.
Лоб его был так же морщинист, как гладки — части машин. Особенно, как все машинисты — слушая под полом ровный гул, стоял он в каюте, стучал по револьверу и жаловался:
— На кой мне прах эту штуку, если я этой сволочи, которая меня в пятом году порола, — пулю не могу всунуть.
— Там дети, товарищ. Женщины.
— Дети в тридцать лет. Знаем мы этих лодырей.
В кают-компании на разбросанных по полу шинелях валялись босоногие люди, подпоясанные солдатскими ремнями. Спорили, кричали. Пересыпали из подсумков обоймы. На рояле валялись пулеметные ленты, а искусственная пальма сушила чье-то выстиранное белье. Дым от махорки. Плевки — в ладонь.
— Гнать туды пароход!..
— Товарищ Никифоров…
— Тише, давай высказаться! Обожди.
— Сами знам.
Маленький, косоглазый слегка, наборщик Заботин прыгал через валявшиеся тела и кричал:
— Ступай наверх! Не пройти.
— Жарко. Яйца спекутся…
— Хо-хо-хо!..
И хохот был, словно хлюпали о воду пароходные колеса.
А ночью вспыхивал на носу парохода прожектор. Сначала прорезал сапфирно-золотистые яры, потом прыгал на острые крыши городка и желтил фигурки патрулей на песчаных улицах.
— Тра-ави!.. — темно кричал капитан с мостка.
Лопались со звоном стальные воды. Весь завешенный черным — только прыгал и не мог отпрыгнуть растянутый треугольник прожектора — грузно отходил пароход на средину Иртыша. Здесь, чавкая и, давясь водой, ходил он всю ночь вдоль берега — взад и вперед, взад и вперед.
— Ждешь? — спрашивал осторожно Никифоров.
И Запус отвечал медленно:
— Жду.
Пахло от машиниста маслом, углем, и папироска не могла осветить его широкое квадратное лицо. Качая рукой перила, он говорил:
— Тебе ждать можно. А у меня — жена в Омске и трое детей. Надо кончать, кто не согласен, — в воду, под пароход. Рабочему человеку некогда.
— Долго ждали, подождем еще.
— Кто ждал-то. У тебя ус-то короче тараканьего. В городе сказывают утопил, будто, попа-то ты.
— Пускай.
— И взаболь утопить надо. Не лезь.
Он наклонялся вперед и нюхал сухой, пахнущий деревом, воздух.
— Много в нем офицеров?
— Не знаю.
— Значит, много, коли ждешь восстанья. Трехдюймовочку бы укрепить. Завтра привезем из казарм. Куда им, все равно домой убегут, солдаты. Скоро уборка.
Отойдя, он тоскливо спрашивал:
— Когда здесь дожди будут?.. Пойду песни петь.
Сережка Соколов, из приказчиков, играл на балалайке. Затягивали:
На диком бреге Иртыша…
Не допев, обрывали с визгом. Бойко пели «Марсельезу».
Золотисто шелестели за Иртышом камыши. Гуси гоготали сонно. Луна лежала на струях как огромное серебряное блюдо. Тополя царапали его и не могли оцарапнуть.
Слова пахли водой — синие и широкие…
Внизу, в каюте у трюма сидел протоиерей Смирнов, офицер — Беленький и Матрен Евграфыч, купец Мятлев.
У каютки стоял часовой и, когда арестованные просились по нужде, он хлопал прикладом в пол и кричал:
— В клозет вас, буржуев, посадить. Гадить умеете, кромя што!..
Река — сытая и теплая — подымалась и лезла, ухмыляясь, по бортам. Брызги теплые как кровь и лопасти парохода лениво и безучастно опрокидывались…
Быстро перебирая косыми крыльями, проносились над пароходом чайки. Дым из трубы — ленивая и лохматая птица. Ночи — широкие и синие воды. Вечера — сторожкие и чуткие звери…
Таким вечером пришла Олимпиада на сходни.
Темно-синяя смола капала с каната — таял он будто. Не мог будто сдержать у пристани парохода, вот-вот отпустит. Пойдет пароход в тающие, как смола, воды. Пойдет, окуная в теплые воды распарившуюся потную грудь.
Олимпиада, задевая платьем канат, стояла у сходен, где красногвардеец с высокими скулами (сам тоже высокий) спрашивал, будто ел дыню:
— Пропуски имеите, товарищи?
И не на пропуски глядел, а на плоды мягкие и вкусные.
Олимпиада говорила:
— У Пожиловой припадки. Со злости и с горя. Зачем мельницу отняли?
— Надо.
Передразнила будто. Глянула из-синя густыми ресницами (гуще бровей), зрачок как лисица в заросли — золотисто-серый. Карман гимнастерки Запуса словно прилип к телу, обтянул сердце, вздохнуть тяжело.
— На-адо!.. Озорники. Ты думаешь, я к тебе пришла, соскучилась? У меня муж есть. Я пароход хочу осмотреть. Протоиерея, правда, утопили?
— На пароход не могу. — Запус тряхнул головой, сдернул шапочку и рассмеялся: — Ей-Богу, не могу. Ты — враг революции, тебе здесь нечего делать. Поняла?
— Я хочу на пароход.
— Мне бы тебя по-настоящему арестовать надо…
Пригладил ладонью шапочку, на упрямую щеку Олимпиады взглянул. Плечи у ней как кровь — платье цветное, праздничное. Ресницы распахнулись, глаз — смола расплавленная.
— Арестуй.
— Арестую.
— Говорят, на восстанье поедешь. Мне почему не говоришь?
— Здесь иные слова нужно теперь. Язык у нас русских тягучий, вялый только песни петь, а не приказывать. Где у тебя муж?
— Тебе лучше знать. Ты с ним воюешь. Зачем протоиерея утопил?
— Врут, живой. В каюте сидит.
— Можно посмотреть?
Длинноволосый, в споре восторженно кричал кому-то на палубе.
— Когда сбираются два интеллигента — начинают говорить о литературе и писателях. Два мужика, — о водке и пашне… Мы, рабочие, даже наедине говорим и знаем о борьбе! Товарищ Никифоров! С проникновением коммунистических идей в массы, с момента овладения ими сознанием…
Олимпиада оправила волосы:
— Голос у него красивый. Значит, можно посмотреть?
— Сколько в тебе корней от них. Ты киргизский язык знаешь?
— Знаю. Зачем?
— Надо. Программу переводить.
— Но я писать не умею.
— Найдем.
— Значит, пойду?
— Попа лобызать? Если так интересно, иди. Товарищ Хлебов, пропустите на пароход барышню. Скажите товарищу Горчишникову — пусть допустит ее на свидание с арестованными.
На палубе под зонтиком, воткнутым в боченок с углем, — сидел и учился печатать на машинке товарищ Горчишников. Пальцы были широкие и все хватали по две клавиши. Дальше в повалку лежали красногвардейцы. Курили. Сплевывали через борт.
Товарищ Горчишников, увидав Олимпиаду, закрыл машинку фуражкой, сверху прислонил ружье, чтобы не отнесло ветром. Сказал строго: