Николай Псурцев - Голодные прираки
А в двух комнатах третьего этажа пылились старые вещи. Старые вещи всегда скапливаются на дачах. Они давно уже никому не нужны, но выбрасывать их почему-то не хочется. Кажется, что когда-нибудь они, возможно, даже и пригодятся, хотя они, конечно, не пригодятся уже никогда, – но тем не менее их не выбрасывают и отыскивают, как правило, такому своему нежеланию еще одно оправдание – жалко. Просто жалко выбрасывать именно эти вещи. Именно с этими вещами ведь связано так много хороших воспоминаний, так что пусть они себе лежат, ведь никого они не трогают и никому не мешают, пусть себе лежат.
И они лежат.
Мы вернулись в гостиную на первый этаж. Ника отправилась готовить обед, а мы с Ромой закурили. Мы курили и молчали. Покурив и помолчав, я спросил Рому: «Как они тебя прокололи? Там, в доме у Запечной?» – «Да никак, – Рома пожал плечами. – Обыкновенно. Как вышел я от Нины, из ее кабинета, прихватив твой пакет, тут и они ко мне красивой походочкой, за рукоятки пистолетов держась. Так мол и так, предъяви-ка, браток, документы. Ну и началось…» – «Ты поцеловал от меня Нину?» – «И она поцеловала меня, – ответил Рома. – Имея в виду тебя» – «Хорошая девушка Нина», – сказал я. «Красивая девушка Нина», – сказал Рома. «Рома, – обратился я к Роме, – не считаешь ли ты позорным наше бегство от органов правосудия? Не считаешь? Не считаешь!» – «Не считаю, Антон, – ответил Рома, обращаясь ко мне. Я огляделся. Обращаться и вправду больше было не к кому. – Зачем нам сидеть в СИЗО по подозрению, когда мы это время можем провести, выпивая и закусывая, в теплом доме, на свежем воздухе, за городом, в одном из чудеснейших уголков Подмосковья» – «Не смею спорить с тобой, – сказал я Роме. – В данном конкретном вопросе. Но, спрашивая тебя о позорности нашего бегства, я имел в виду несколько иной аспект данной проблемы, Рома, – я не случайно опять обратился к Роме, потому что, еще раз осмотревшись, я окончательно убедился, что в гостиной, кроме нас, никого не было. Так не к себе же самому мне обращаться в конце концов… – Я имел в виду несколько иной аспект данной проблемы», – продолжал я. «Я тебя слушаю, Антон», – слушал меня Рома. Рома Садик. «Слушай, – сказал я ему, – слушай, – повторил, – не знаю, с чего начать. И начал: – Ведь убийца, Рома, кто-то из наших. И убежав сейчас от правосудия и скрываясь в этом гостеприимном доме, мы тем самым с тобой, Рома, предаем нашего боевого товарища. Мы сидим и пассивно выжидаем, когда сотрудники правоохранительных служб поймают того, кто бок о бок с нами целых четыре года шел в атаки, сидел в засадах, делил с нами котелок с кашей, прикрывал нас огнем, а может быть, даже и спасал от смерти. Мы, наверное, должны вес же найти его, чтобы никто и никогда его не нашел…» – «Я, как никто другой и как никто третий, а тем более уж и не пятый, и не десятый, и даже не сто первый, и четыреста пятнадцатый, и поверь мне, конечно, не миллион триста двадцать первый, понимаю, что ты мне сейчас хочешь сказать, – произнес Рома и остановился на мгновение, чтобы перевести дух, а вместе с ним и дыхание, то, которое было только у него и ни у кого другого (каждому принадлежит свое дыхание, и мы всегда должны помнить об этом), и, переведя и то и другое, продолжал, вслед за тем, как перевел: – Но я думаю так по поставленному тобой вопросу. Он один из наших. А значит выживание – его профессия. И он выживет. – Рома засмеялся и похлопал себя по коленкам. – Выживет, мать его! Это я тебе говорю. А мы, – Рома указал пальцем на меня и на себя, – если бы начали искать его, чтобы предупредить его, нашего боевого товарища, коллегу, друга, почти родственника, мы могли бы только повредить ему. Понимаешь, Антон, устанавливая его, мы случайно могли бы вывести на него сотрудников органов правопорядка». Я задумался. Глубоко. И надолго. И, недолго думая, усмехнувшись, сказал: «Рома, значит, по-твоему, выходит так, что мы никогда отсюда, из Никиного дома, не выйдем. Потому что, пока не изловят наши славные оперативные работники настоящего убийцу, мы всегда будем находиться в опасности» – «Да, да, да! – закричал Рома. – Конечно, мой добрый друг и соратник. Именно так. Всю жизнь прожить в опасности – ну что может быть прекрасней! Именно для опасности мы и рождены. И разве есть иной смысл в жизни? Край пропасти. Полет над бездной. Напряжение. Решительность. Отвага. Ум. – Вот слагаемые настоящей жизни. Нашей с тобой жизни!» – слуховой аппарат у Ромы зафонил. Рома поморщился и тотчас поскучнел. Закрыл глаза. И мне показалось, что он сладко заснул. Пришла Ника и принесла бутерброды на большой тарелке.
Увидев, что Рома спит, вопросительно посмотрела на меня. Я пожал плечами. Мы съели с Никой молча по два бутерброда. Первой заговорила Ника. Она сказала, что Рома смешной, очень даже смешной. У него смешные очки, у него смешной слуховой аппарат, у него смешной плащ и вообще он очень смешно держится. «Если бы она знала, как смешно он убивает», – подумал я. Я видел, как Рома разрывал на части человека, руками, демонстрируя своим подчиненным, что должен уметь офицер спецроты разведки. Спи, Рома, спи. Ника выпила джина. А я опять отказался. Ника приблизила ко мне свое лицо и поцеловала меня. Потом встала неожиданно и бросив: «Сейчас», – убежала на второй этаж. Вернулась в коротком черном платье, тонком, узком, как она любит, как я люблю, благоухающая, сияющая. Я с трудом проглотил слюну, увидев ее. Мне показалось, что от волнения горло мое распухло, а язык онемел. Ника села ко мне на колени. И снова поцеловала меня. Дрожа, я сунул свою руку ей под платье, нащупал ее трусики и, боясь потерять сознание от восторга, сжал пальцы. «Я хочу танцевать», – сказала Ника и соскочила с моих колен. Встала, поманила меня за собой. Мы спустились в гараж. Ника сказала, чтобы я забрался в ремонтную яму под машиной, нашел в яме дверцу сейфа на стене и ключом, который она мне сунула, открыл этот сейф. В огромном сейфе я обнаружил проигрыватель, маленький видеомагнитофон, портативный телевизор, обычный кассетный магнитофон и несколько видеокассет. Всю аппаратуру, что была в сейфе, я перенес в гостиную. Ника включила магнитофон. Вставила кассету. Томно запел Хулио Иглессиас. Мы закружились с Никой вокруг дивана в медленном танце. Я прижимал Нику к себе, я вдыхал ее дыхание, я упивался ее ароматом, я умирал. Я не заметил, как к нам подошел Рома. Я почувствовал только его руку на своем плече. «Позвольте, – с полуулыбкой попросил он, – вашу даму, – сказал он, – пригласить на танец. На танец. На танец. На танец». Как ни тяжело мне было оставлять Нику, но я уступил Роме. Роме Садику. Своему другу. И боевому товарищу. Которого я любил. И которому я верил… И теперь Рома с Никой закружились по большой свободной гостиной, вокруг дивана. А я сидел и смотрел на них, любя их по отдельности, но не любя их вместе, когда они вместе, каждого. Они знали, как надо танцевать красиво. И не раз, и не два, и не три, а гораздо больше именно так и танцевали – судя по всему. Умели. Где-то обучались, у кого-то. А может, по самоучителю или в школах бальных танцев. Или у самих себя, у собственного желания, и у музыки, которая постоянно звучит в головах некоторых, не всех, и не многих. Без особого шума, лишь с легким шелестом, шепотом и шуршаньем, и мягким пощелкиванием острых каблучков, и истошным скрипом солдатских ботинок славно плавали они вокруг кожаного дивана, кожаных кресел, журнального столика, а значит, и вокруг меня, потому что я находился именно там, где и стояли диван, кресла и столик. Руки Ромы и Ники – я видел, видел, видел – не просто касались друг друга, их руки гладили друг друга, очень бережно и очень нежно, Я не мог разглядеть, как ни старался, куда смотрит Рома (это понятно, Ромины глаза неприступно прятали очки), но я смог заметить (это мог заметить любой идиот, а не только я – человек внимательный и любопытный, которому интересно все и все вокруг, а не только он сам), я мог заметить, что Ника смотрит точно Роме в лицо, в непроницаемые Ромины очки, в Ромин рот, в Ромин нос, заглядывает так же и в Ромины уши, и присматривается также к Роминому кадыку – с большим интересом и с явным удовольствием. Было ли это удовольствие и был ли этот интерес проявлением какого-то только-только начинающегося, зарождающегося чувства (сильного или слабого, скоротечного или вечного, не в том суть сейчас, важен сам факт наличия чувства, если оно было, конечно) или таким образом проявлялось обыкновенное любопытство, мне было то неведомо, да. А как хотелось узнать! Больше всего на свете. Сейчас, Вот именно сейчас, сейчас, сейчас… Пока они танцуют, пока не остановились, пока звучит музыка, пока она так завороженно смотрит на н е г о, пока о н так волшебно трогает ее. Желание УЗНАТЬ заполняло меня все активней, быстрей и агрессивней. Обозначилась даже боль в висках, сначала легкая, но вместе с силой желания набирающая и собственную силу, потом я ощутил тяжесть и жжение в желудке, а затем мне показалось, что сузилась моя грудная клетка, будто бы она уменьшилась до размеров моего беспокойно колотящегося сердца, и в конце концов я понял, что не дышу. Не дышу, не дышу… И вот тогда мне стало страшно, так страшно, как не было никогда, ни в детстве, когда страшно все, что вокруг, ни на войне, когда в любую секунду я мог умереть (и умирал не раз), ни тогда, когда впервые в жизни попытался представить ночью, в тишине, один, что такое Вечность, Вселенная и Смерть. Страх овладел мной полностью, и я понял, что сейчас он разнесет.меня на куски, как противотанковая мина неосторожного солдата. Я сжался, готовясь к концу, в один маленький плотный и почему-то фиолетовый по цвету шарик, и сказал себе: «Прощай!»… И вдруг страх исчез. Исчез, достигнув своего пика. Полностью. И после того как он исчез, прошла головная боль, и грудная клетка обрела нормальные размеры, и восстановилось дыхание. Дыхание стало даже легче и приятней, чем было до того. И вздохнув несколько раз с удовольствием, я улыбнулся с искренней радостью и с истинным облегчением.