Николай Псурцев - Голодные прираки
Ощущая прилив мощи в мышцах, в связках и сухожилиях, я готов был раздавить Нику в своих руках. Я хотел слышать и готов был слышать ее отчаянный, обреченный, жалобный, ее предсмертный крик… Я забыл о том, что я еду в машине и что впереди совсем рядом сидит мой старый боевой товарищ, Рома Садик, и, конечно, о том, что нас преследуют и что за каждым поворотом, за каждым деревом, в каждом доме, под каждым листочком, кустом, травинкой нас поджидает опасность, Я забыл о том, что вокруг меня что-то и кто-то есть, кроме Ники, что кто-то смеет существовать, мать его, кроме Ники, что летают самолеты, мяукают кошки, растет картошка, плетутся интриги, варится сталь, изменяют жены, умирают дети, сжигается мусор, ползают нищие, прыгают блохи, разговаривают музы, зашиваются раны, чешутся язвы, чистятся зубы… «Еще!» – настойчиво кричала Ника и сжимала что есть силы своими нежными пальцами мои бедра и с упоением вонзала меня в себя…
«Я люблю тебя! Я умру без тебя!» – плакала Ника. «Я умру без тебя! Я люблю тебя!» – плакал я…Долго ли, коротко ли, а до Раздельной мы все же добрались.. Рома остановился, не доезжая станции, свернув на проселок, укрыв машину за молодыми мокро-зелеными сосенками. Мы с Никой, к тому моменту с усилием оторвавшись друг от друга, едва переводили дыхание. «Я с трудом удерживал машину в руках, – сказал Рома, закуривая. – Она все порывалась к нам присоединиться», Ника засмеялась. «Простите нас», – смеясь, попросила она Рому. «Я не слышу, что вы говорите?» – Рома поморщился, вроде как прислушиваясь, и принялся привычно крутить ручку настройки слухового аппарата. «Раз, два, три», – сказал я. Рома кивнул одобрительно, перестал крутить ручку и попросил: «Командуйте, Ника, куда нам теперь?» Ника объяснила, с сомнением глядя на Рому, услышит ли. «Понятно», – просто ответил Рома, когда Ника закончила. Мне очень нравились всегда такие дачные поселки, как тот, в который мы только что въехали. Наверное, построили его еще до войны или сразу же после войны, или чуть-чуть позже, чем после войны. Нет, не той войны, на которой воевали мы с Ромой Садиком, а другой совсем войны – второй мировой войны, с гитлеровским фашизмом, 1941 – 1945 гг. Поселок отличался обширными, густо заросшими дачными территориями и причудливыми двух– и трехэтажными деревянными домами, иногда неожиданно открывающимися взгляду среди деревьев, над заборами, под синим небом, в Подмосковье. Дома отчетливо разнились друг от друга. Одни были с башенками, другие с большими чердачными окнами, одни с острыми крышами, другие с плоскими крышами, одни с соляриями, другие с резными балконами, одни покрытые черепицей, другие железом, одни крашеные, а другие полинявшие. В таких поселках всегда стоял особый запах, Я знаю. Я сам жил в таких поселках. В Барвихе. Потом на Николиной горе. Я знаю. Пахло всегда, собственно, теми же запахами, что, вероятно, и в любом другом дачном поселке: мокрым деревом, свежескошенной травой, сеном, цветами, жареной картошкой, кофе, яблоками, свежими огурцами, дымом костров и печек и пылью чердаков. Но только в таких поселках, как тот, по которому мы сейчас ехали, и в подобных ему, эти запахи были более устоявшимися, более, острыми, более насыщенными, одними и теми же, не исчезающими, вечными. И ветер даже, который шумел в деревьях, в верхушках, в кронах, который заставлял скрипеть и хлопать створки окон, тоже был тот же самый, что и пятнадцать, и тридцать лет назад, и вчера. И все, кто жил в поселке, узнавали его, конечно, здоровались с ним, а иные даже и разговаривали с ним и заявляли, поговорив, что он очень умный и эрудированный, этот ветер, и даже может много всякого нужного и полезного по жизни посоветовать.
Вот так.
Дача Ники Визиновой была трехэтажная, деревянная, с острой крышей, с крупным чердачным окном, когда-то выкрашенная в зеленый цвет, яркая, а сейчас поблекшая и поскучневшая.
Машину Ника загнала в располагавшийся под дачей, очень незаметный, кстати, с первого взгляда гараж. Из гаража можно было подняться на первый этаж дачного дома. Но прежде чем открыть дверь и подняться наверх, Ника вытащила из автомобильного багажника две тяжелые, до отказа набитые сумки. Поставив сумки на пол, Ника объяснила, что там продукты. И еще она сказала, что, наверное, всего, что здесь имеется в сумках, может хватить на неделю, нам всем, и еще сообщила, что на всякий случай на даче на кухне есть ко всему прочему десятка два разных консервов. Рома крутил слуховой аппарат и прислушивался – и к Нике, и ко всему, что вокруг. И одновременно принюхивался и облизывался, и нетерпеливо сглатывал слюну, деланно громко и часто, таким образом, видимо, демонстрируя, что ему очень хочется есть, И еще Рома слегка пританцовывал на одном месте, видимо, тоже таким образом давая понять, что он очень голоден, (Хотя на самом деле можно было подумать, что он очень хочет писать.) Ника смеялась, глядя на него, и грозила ему пальчиком, и говорила преувеличенно строго, что хорошие и воспитанные мальчики должны спокойно и нарочито равнодушно дожидаться, пока их не пригласят к столу, какими бы голодными они не были, пусть даже они умирают от голода и пусть даже они уже умерли, и если они уже умерли, они все равно должны спокойно и равнодушно дожидаться, пока их пригласят к столу. А Рома закричал тогда, что он не хороший и далеко не воспитанный и дожидаться спокойно и равнодушно он ничего не будет, и нагнулся к сумкам, и, грубо ругаясь, извлек из одной из них бутылку джина, открыл бутылку и сделал большой глоток, и протянул бутылку Нике. Взяв бутылку, Ника сказала, что больше всего, конечно же, на самом деле она любит непослушных и невоспитанных мальчиков, потому что она сама всю свою сознательную и несознательную жизнь была непослушной и невоспитанной девочкой. «Я была плооооо-хой девочкой», – со злодейской улыбкой произнесла Ника и, сделав глоток, который был поболее Роминого, отдала бутылку мне. Я взял бутылку, но пить не стал, я завинтил пробку и положил бутылку обратно в сумку. «Я пью только виски», – объяснил я свое нежелание выпивать.
Мы поднялись на первый этаж и попали в просторную и чистую кухню. Мы вынули из сумок продукты. Часть из них поместили в холодильник, часть оставили на столе, чтобы было из чего приготовить обед или ужин. Скорее всего, я думаю, обед, потому что времени (во всяком случае на моих часах) было четыре часа. Сделав еще глоток и сладко почмокав, Ника поманила нас за собой. На ходу она объяснила, что сейчас покажет нам дачу. Из кухни мы попали в маленький коридор, а из коридора в довольно большую гостиную. Посреди гостиной стоял кожаный диван, а напротив него два кожаных кресла, а между ними стеклянный журнальный столик. На полу лежал ковер. В одном углу я заметил книжный шкаф с книгами, а в другом углу – метровую вазу с декоративными цветами. А еще в гостиной был, к нашей с Ромой радости, камин. Мы же ведь любили огонь – и я и Рома. Хотя, конечно же, мы любили другой огонь, тот, который пахнет не смолой и горелым деревом, а тот, который пахнет бензином, паленым человеческим мясом, кипящей кровью, душными фекалиями и бездымным порохом. Но на крайний случай годился, конечно, и такой огонь. (Тот, который обыкновенно случался в камине.) Только хорошо бы чтобы его было побольше, ПОБОЛЬШЕ… Ну это, собственно, уже наши заботы – захотим, сделаем побольше, не захотим, вообще не будем ничего делать.
В гостиной имелись две двери. И вели они в две комнаты, тоже просторные и со вкусом обставленные. Там и там присутствовали кровати, настольные лампы нерусского, как я обратил внимание, производства и платяные шкафы. «Комнаты для гостей», – заметила Ника Визинова. На втором этаже располагались комнатки поменьше. Там был кабинет Никиного мужа и спальня Ники и опять-таки ее мужа. (Я смотрел на широкую, очень широкую кровать спальни и невольно представлял, как Ника занимается здесь любовью со своим неизвестным мне мужем. Я видел, как они мнут друг друга жадно и жестоко, как целуются и кусаются, визжат и плачут, мочатся друг на друга, потеряв над собой контроль, выкрикивают непристойности, стонут и хрипят, кончают, теряя сознание…) А в третьей комнате. стоял маленький бильярд, примерно полтора метра на метр. На зеленом сукне лежали два кия и несколько желтоватых шаров.
А в двух комнатах третьего этажа пылились старые вещи. Старые вещи всегда скапливаются на дачах. Они давно уже никому не нужны, но выбрасывать их почему-то не хочется. Кажется, что когда-нибудь они, возможно, даже и пригодятся, хотя они, конечно, не пригодятся уже никогда, – но тем не менее их не выбрасывают и отыскивают, как правило, такому своему нежеланию еще одно оправдание – жалко. Просто жалко выбрасывать именно эти вещи. Именно с этими вещами ведь связано так много хороших воспоминаний, так что пусть они себе лежат, ведь никого они не трогают и никому не мешают, пусть себе лежат.
И они лежат.
Мы вернулись в гостиную на первый этаж. Ника отправилась готовить обед, а мы с Ромой закурили. Мы курили и молчали. Покурив и помолчав, я спросил Рому: «Как они тебя прокололи? Там, в доме у Запечной?» – «Да никак, – Рома пожал плечами. – Обыкновенно. Как вышел я от Нины, из ее кабинета, прихватив твой пакет, тут и они ко мне красивой походочкой, за рукоятки пистолетов держась. Так мол и так, предъяви-ка, браток, документы. Ну и началось…» – «Ты поцеловал от меня Нину?» – «И она поцеловала меня, – ответил Рома. – Имея в виду тебя» – «Хорошая девушка Нина», – сказал я. «Красивая девушка Нина», – сказал Рома. «Рома, – обратился я к Роме, – не считаешь ли ты позорным наше бегство от органов правосудия? Не считаешь? Не считаешь!» – «Не считаю, Антон, – ответил Рома, обращаясь ко мне. Я огляделся. Обращаться и вправду больше было не к кому. – Зачем нам сидеть в СИЗО по подозрению, когда мы это время можем провести, выпивая и закусывая, в теплом доме, на свежем воздухе, за городом, в одном из чудеснейших уголков Подмосковья» – «Не смею спорить с тобой, – сказал я Роме. – В данном конкретном вопросе. Но, спрашивая тебя о позорности нашего бегства, я имел в виду несколько иной аспект данной проблемы, Рома, – я не случайно опять обратился к Роме, потому что, еще раз осмотревшись, я окончательно убедился, что в гостиной, кроме нас, никого не было. Так не к себе же самому мне обращаться в конце концов… – Я имел в виду несколько иной аспект данной проблемы», – продолжал я. «Я тебя слушаю, Антон», – слушал меня Рома. Рома Садик. «Слушай, – сказал я ему, – слушай, – повторил, – не знаю, с чего начать. И начал: – Ведь убийца, Рома, кто-то из наших. И убежав сейчас от правосудия и скрываясь в этом гостеприимном доме, мы тем самым с тобой, Рома, предаем нашего боевого товарища. Мы сидим и пассивно выжидаем, когда сотрудники правоохранительных служб поймают того, кто бок о бок с нами целых четыре года шел в атаки, сидел в засадах, делил с нами котелок с кашей, прикрывал нас огнем, а может быть, даже и спасал от смерти. Мы, наверное, должны вес же найти его, чтобы никто и никогда его не нашел…» – «Я, как никто другой и как никто третий, а тем более уж и не пятый, и не десятый, и даже не сто первый, и четыреста пятнадцатый, и поверь мне, конечно, не миллион триста двадцать первый, понимаю, что ты мне сейчас хочешь сказать, – произнес Рома и остановился на мгновение, чтобы перевести дух, а вместе с ним и дыхание, то, которое было только у него и ни у кого другого (каждому принадлежит свое дыхание, и мы всегда должны помнить об этом), и, переведя и то и другое, продолжал, вслед за тем, как перевел: – Но я думаю так по поставленному тобой вопросу. Он один из наших. А значит выживание – его профессия. И он выживет. – Рома засмеялся и похлопал себя по коленкам. – Выживет, мать его! Это я тебе говорю. А мы, – Рома указал пальцем на меня и на себя, – если бы начали искать его, чтобы предупредить его, нашего боевого товарища, коллегу, друга, почти родственника, мы могли бы только повредить ему. Понимаешь, Антон, устанавливая его, мы случайно могли бы вывести на него сотрудников органов правопорядка». Я задумался. Глубоко. И надолго. И, недолго думая, усмехнувшись, сказал: «Рома, значит, по-твоему, выходит так, что мы никогда отсюда, из Никиного дома, не выйдем. Потому что, пока не изловят наши славные оперативные работники настоящего убийцу, мы всегда будем находиться в опасности» – «Да, да, да! – закричал Рома. – Конечно, мой добрый друг и соратник. Именно так. Всю жизнь прожить в опасности – ну что может быть прекрасней! Именно для опасности мы и рождены. И разве есть иной смысл в жизни? Край пропасти. Полет над бездной. Напряжение. Решительность. Отвага. Ум. – Вот слагаемые настоящей жизни. Нашей с тобой жизни!» – слуховой аппарат у Ромы зафонил. Рома поморщился и тотчас поскучнел. Закрыл глаза. И мне показалось, что он сладко заснул. Пришла Ника и принесла бутерброды на большой тарелке.