Михаил Литов - Люди Дивия
- Но идеал, идеал?.. - закричал кто-то в не успевшей утвердиться тишине.
- Он безусловно в чистоте и святости, - возбужденно ответили сразу несколько голосов. - Как повелось от начала!
Один человек, чувствуя головокружение от грандиозности поставленных задач и что пол как будто уходит из-под его ног, трепетно, дрожащим и хриплым горлом вымолвил:
- Это так похоже на землетрясение...
- Да, и даже более того, - согласился Мартин Крюков. - На землетрясение большой силы... девять баллов!
Плюс-минус, подумал Остромыслов. Но тщетна была его ирония. Напрасно он старался отчуждиться от своих друзей презрительной гримаской. Уже невозможно было оставаться только зрителем. Тонко и пронзительно изливалось на него неодолимое влияние. Философ съеживался. Правда, он еще сопротивлялся, из глубин души жалобно призывал уверенность на укрепление мысли: Мартин Крюков для того и сделал страшное лицо, для того и заговорил внушительным голосом, порой казавшийся раскатами грома, чтобы вывести Ивана и Клавдию из начинающегося забвения, превратить их в героев легенды, воспользовавшись кстати подброшенным вдовой материалом. Так ли, нет, - как бы то ни было, - ему, Остромыслову, тесной казалась уже и роль легковерного и впечатлительного малого, который, положим, не дурит, напротив, добросовестно и правильно реагирует на внешние раздражители, но очень уж безумно плачет и непотребно смеется. Какая-то неодолимая сила забирала его в то, что еще несколько минут назад он мысленно изобличал как спектакль. И в свете этого получала верную оценку его непутевость на пути, в общем и целом верно избранном. Испытуемый получал жирный минус за все те часы безумия, когда он рыдал из-за разлагающего воздействия женщины, ломал руки в дешевом кафе, узнав о смерти Ивана Левшина, и совершал массу других чрезмерных и мало обеспеченных основаниями поступков. Но плюс, в который он тотчас же насильно переводился, принимал его с какой-то оборотистостью, с грубым и сумеречным нахрапом, яснее слов говорившим, что при таком порядке материализации неизбежен миг, когда философ, не ставивший перед собой большей задачи, чем написать полезную книгу, мученически зависнет на его пересекающихся линиях.
Его бросало то в жар, то в холод, и бедняга в обнимку со своим пошатнувшимся авторитетом жался в угол. Перед ним выдвигались лица, выплывали из едва подсвеченной мглы, и он то чувствовал себя зашедшимся сатириком и видел рожи, то словно проливал благостные слезы и сквозь их пелену различал лишь тенями проплывающие в сумерках пустынек и скитов фигуры святых подвижников. Но уже мало значения имело то, что думает Остромыслов об окружающих его людях и принимает ли еще их за людей; теперь не разумом, а верой воспринимал он их слова, движения и жесты. Они стали для него не людьми, которых он знал по именам и каким-то событиям прошлого, а тем, о чем говорили их слова и что выражали их жесты. Это было не слишком-то понятно; начать с того, что не вполне понятны были Остромыслову даже слова друзей и их намерения, обозначаемые какими-то движениями. Но разве понимал он в эту минуту себя самого? И он мог внушить какому-нибудь стороннему наблюдателю непонимание, увы, это так, но ведь и веру тоже, он, переставший узнавать в себе притершуюся, на все случаи жизни давно приспособленную личность и сознающий таинственное внедрение в его плоть какого-то нового существа! Стало быть, спектакль, их маленький театр пересек грань, для других недостижимую и, возможно, просто неизвестную. И там, за этой гранью, они приняли в себя и обрели в себе то, о чем говорили как о цели поиска и идеале и что думали выразить привычной мукой жизни, сдвигая брови на переносице и срываясь на крик.
Но разве я святой? - с тревогой подумал Остромыслов. Ах, не ошибиться бы! Только ли обманом зрения будет, если кто в тумане нашего замешательства и брожения выделит мою физиономию как бесовскую?
Заплутав в угаре самокритики, он бросился к окну, а не к двери, когда все расходились. Ему так хотелось уйти со всеми и еще поговорить о том, что они только что сделали или, может быть, только начали делать, а вместо этого он тупо топтался у пыльного стекла, не смея обернуться на обжигавшее его затылок дыхание вдовы. Солнце, вынырнув из туч, уходило за далекую крепостную стену на горе, и ослепленный его последними лучами Остромыслов был потрясен, увидев, что его друзья, спустившись с крыльца, мгновенно рассеялись и растеклись по разным тропинкам. Сбежал с крыльца и Глебушкин. Он завертел головой, выбирая, к кому бы пристать, его хмельное сердце разрывали самые противоречивые желания, и, ни на что не решившись, он нелепо взмахнул рукой и без толку повлекся прямо по высокой траве.
СРАВНИТЕЛЬНО БОЛЬШАЯ ВТОРАЯ ЧАСТЬ, В КОТОРОЙ С ПРЕДЕЛЬНОЙ ОТКРОВЕННОСТЬЮ ОПИСЫВАЕТСЯ ПОЛОЖЕНИЕ МНОГИХ ИЗ ТЕХ, КТО ОКАЗАЛСЯ ВО ВЛАСТИ ЧЕРНОБОГА, В ТОМ ЧИСЛЕ...
1. НЕПОТОПЛЯЕМО ИДУ К УСПЕХУ
Я не с ними. Мои знакомцы, похоже, запутались и, сами того не сознавая, предались во власть злых богов. Благородно сочетая образ истинного отечества (как будто он уже выявлен ими!) с поисками собственного "я", помраченного неправдами нынешнего века, они в то же время говорят, едва ли отдавая себе в этом отчет, уже как бы с чужого голоса и пытаюся родным именам придать новое звучание, твердят о некой Атлантиде, переведенной и в сущности перевранной на наш лад. Уделим минутку внимания европейцам. Они получают какой-нибудь Авалон запросто, как фокусники, просто берут его без колебаний, считают его своим, забывая, что и собственное прошлое следует завоевывать муками поиска и учености. А верховские фармазоны, тоже желая иметь свой чудесный островок в океане мироздания, мучаются и терзаются и знай себе протирают глаза в изумлении перед хаосом и всякими искажениями истины, Бог мой, они честны, искренни и не жаждут легких путей, - вот только зачем им именно Авалон? Для чего им Эдем? Какой им прок в садах Семирамиды? И что им за дело до волшебных гор с их пещерами и лабиринтами в нашей равниной, лесной, болотистой местности?
В неизреченных сокровенностях души произношу, что жизнь это не идеи, не деньги, не жена, не любовно свитое гнездышко и не мысли о ней, а тяжкое непонимание ее, жизни, и еще собака, которая, поджав замшелый хвост, дрожит от холода, голода и страха перед людьми и сородичами, грозно не принимающими ее в стаю. И эту жизнь я проживу лишь однажды, а когда умру, для меня ничего не будут значить ни идеи с идеалами, ни даже я сам. Поэтому я принимаю отечество не тем, каким оно было когда-то или должно было быть, а какое оно есть ныне, принуждая и меня быть тем, что есть я. Однажды известный в нашем городе журналист Василий Петрович Масягин изъявил желание взять у меня, плодовитого литератора, интервью. Я ответил ему:
- Зачем это надо? У меня своя жизнь, свои огорчения и маленькие радости. Я, например, люблю иной раз основательно подзаправиться вином. Зачем же превращать эту жизнь в нечто выставленное на показ?
Однако он своим предложением и той кислой миной, которой встретил мой отказ (он, может быть, даже сложил фигу в кармане), заронил в мою душу зерно сомнения. Он-то привык считать почти всякого литератора чем-то вроде бумажного кораблика, дескать, с полным на то основанием и в свое удовольствие гоняют его по лужам предприимчивые издатели, великие репортеры и проэстетизированный, как просоленный и просмоленный, авангард читающей публики. А тут угрюмая и жалкая возня в сумраке безвестности, которую к тому же еще заботливо прикрывают и прячут от посторонних взоров! Он взглянул на меня сверху вниз и презрительно скривил губы.
А я, обдумывая очередной роман, думал и о том, что, живя один раз, должен как можно полнее и откровеннее выразить себя, если уж на то пошло, должен непременно найти рупор, с помощью которого на большие пространства объявлю о своем существовании. Старея, люди перестают понимать, что их решения, как бы они ни были важны и необходимы сами по себе, всегда рискованны, ибо могут обернуться роковыми последствиями для будущих поколений. Утверждая себя, свои идеи, свое право, они не только навязывают всем и вся свой образ мысли, но порой и убивают противников, совсем не думая о том, что подрастающие рядом с ними продолжатели народа, может быть, очень скоро захотят жить совсем иначе и будут только бессмысленно страдать, распутывая нагло завязанные предками проклятые узлы. Я иногда задаюсь вопросом: для чего дышащему на ладан старцу голосовать за строй, который он считает единственно правильным, если завтра он умрет и никакой строй ему уже не будет нужен? Ведь в конечном счете он голосует против тех, кто уже жив, но еще лишен права голоса. Поэтому, выбирая общественное поприще в современной России (а я занят этим с младых ногтей), я предельно осторожен, стараюсь сберечь молодость души и пытливо заглядываю в будущее, прикидывая, какие последствия будут иметь то или иное событие, явление и, в меньшем масштабе, мои собственные поступки. Я обращен в будущее. И мои мысли то и дело возвращались к Масягину.