Орхан Памук - Имя мне – Красный
Мы вспомнили, как в годы ученичества зимой поутру нужно было встать пораньше, чтобы развести огонь в очаге самой большой комнаты мастерской, согреть воды и вымыть пол. Вспомнили одного, с позволения сказать, мастера, давно покойного, который был настолько робок и лишен вдохновения, что способен был только целый день рисовать один-единственный листок на одном-единственном дереве; заметив, что мы смотрим не на этот самый листок, а на зеленую весеннюю листву в открытом окне, он в сотый раз принимался нас ругать, говоря: «Не туда смотрите, а сюда!» – но никогда не бил. Вспомнили, как, уходя домой со своими пожитками в узле, рыдал на всю мастерскую тщедушный ученик, которого выставили вон по той причине, что он окосел от чрезмерного усердия. Потом нам пришло на память, как мы все вместе с наслаждением наблюдали за губительным потоком красной краски, растекавшимся из треснувшей чернильницы по странице, над которой полгода работали три художника (османская армия, достигнув реки Алазань во время похода в Ширван[122], оказывается под угрозой голода, однако счастливо избегает ее, взяв крепость Ареш). А наслаждались мы этим зрелищем потому, что беда случилась не по нашей вине. Осторожно, уважая чувства друг друга, поговорили о прекрасной черкешенке, которая с каждым из нас предавалась утехам любви, – это была самая красивая из жен семидесятилетнего паши, который благодаря своим военным победам приобрел такое могущество и богатство, что пожелал, чтобы в его доме был расписной потолок, как в охотничьем дворце султана. Вспомнили, как здорово бывало зимним утром есть горячую чечевичную похлебку на пороге полуоткрытой двери, чтобы бумага не размякла от пара, и как грустно было расставаться с друзьями-подмастерьями и с мастерами, когда тебя посылали с поручением в какой-нибудь далекий город. Мысленным взором на какой-то миг я увидел моего милого Келебека таким, каким он был в шестнадцать лет: летний день, Келебек, быстро двигая морской раковиной, лощит бумагу; яркие солнечные лучи, льющиеся в открытое окно, освещают медовую кожу его голых рук. Он работает, задумавшись о чем-то своем, но вдруг останавливается и склоняется к бумаге, чтобы внимательно рассмотреть какой-то изъян; несколько раз в разных направлениях проводит по этому месту раковиной, и вот уже снова рука его движется взад-вперед, а взгляд мечтательно устремлен в окно, куда-то вдаль. Но перед тем как вернуться к созерцанию далей – никогда этого не забуду, – он быстро взглянул мне прямо в глаза. Позже я точно так же, бывало, смотрел в глаза другим. Такой взгляд, как известно всем подмастерьям, говорит лишь об одном: если не мечтаешь, время не движется.
58. Меня назовут убийцей
Вы ведь про меня забыли, правда? Не буду скрывать хотя бы от вас, что я здесь, потому что во мне растет нестерпимое желание говорить этим голосом, голосом убийцы. Иногда мне стоит таких усилий сдержаться, что страшно становится: вдруг заметят? Порой я чуть не проговариваюсь – любопытно, обратили ли вы внимание на эти фразы, выдающие мою вторую личность? У меня дрожат руки, на лбу выступает пот – я понимаю, что это тоже может меня выдать.
И все же я так счастлив! Мы сидим с моими братьями-художниками, утешаем друг друга, вспоминаем былое и думаем не о вражде, а о том, как прекрасно и сладостно наше искусство. В том, как мы сидим, ощущая приближение конца света, нежно смотрим друг на друга заплаканными глазами и вспоминаем безвозвратно прошедшие прекрасные дни, есть нечто, делающее нас похожими на женщин из гарема.
Это сравнение я позаимствовал у Абу Саида из Кирмана, который в своем сочинении, посвященном истории Тимуридов, рассказывает и о судьбах старых мастеров Шираза и Герата. Полтора столетия назад правитель Кара-Коюнлу Джиханшах разгромил мелкие воинства постоянно грызшихся между собой ханов и шахов из рода Тимура, прошел вместе со своим победоносным туркменским войском всю страну персов с запада на восток, затем у Астрабада разбил Ибрагима, внука Шахруха, младшего сына Тимура, и направился к Герату. По словам Абу Саида, этот внезапный удар, сокрушивший казавшееся вечным могущество Тимуридов, которые полвека правили не только страной персов, но и половиной мира, от Индии до Византии, произвел такое ужасающее впечатление, что в осажденном Герате воцарился кромешный ад. С непонятным удовольствием напомнив, что в каждой взятой крепости Джиханшах безжалостно истреблял всех потомков Тимура, выбирал для своего гарема самых красивых жен поверженного правителя, а художников, как правило, определял подмастерьями к своим мастерам, Абу Саид прерывает рассказ о шахе и его воинах, отражавших вражеские приступы на городских стенах, и переходит к рассказу о мастерах, находившихся в осажденной крепости, причем перечисляет все их имена и утверждает, что они известны всему миру и никогда не будут забыты, – а между тем сегодня о них уже никто не помнит. Художники эти сидели в своей мастерской, среди красок и перьев, ожидая ужасного исхода осады, в котором давно уже никто не сомневался, и точь-в-точь как обитательницы гарема могли лишь плакать, прижавшись друг к другу, да вспоминать прекрасные былые дни.
Вот и мы, подобно женщинам из гарема, говорили о том, что прежде султан проявлял к нам больше любви, и вспоминали, как раньше по праздникам, когда мы преподносили ему расписные красочные шкатулки и зеркала, тарелки и страусиные яйца, безделицы из хитроумно разрезанной бумаги и игральные карты, отдельные рисунки и увлекательные муракка, не говоря уже о книгах, повелитель одаривал нас кафтанами на меху и мешочками, полными монет. Где прилежные, непритязательные художники былых дней? Они не сидели по домам, опасаясь, как бы кто не увидел и не перенял их приемов или не узнал, что они работают на стороне, – нет, они каждый день приходили в мастерскую. Где скромные старики, всю свою жизнь выводившие тончайшие узоры на дворцовых стенах, рисовавшие иголки кипарисов, до того похожие друг на друга, что разницу можно заметить, только если долго и пристально на них смотреть, и заполнявшие степной травой с семью листочками пустые места страницы? Где мастера среднего дарования, которые не знали зависти и полагали, что справедливый Аллах в мудрости своей наделил одних талантом, а других – лишь усердием и смирением? Вспоминая этих милых дядюшек, один из которых был горбат и все время улыбался, другой был вечно пьян и задумчив, а третий все надеялся пристроить за кого-нибудь из нас свою засидевшуюся в невестах дочь, мы пытались воскресить в памяти забытые подробности жизни мастерской времен ученичества и первых лет после того, как сами стали мастерами.
Братья, помните слегка косившего мастера, который, размечая по линейке рисунок, упирал язык в щеку: если линия шла направо, то в левую, а если налево – то в правую? А того щуплого коротышку, который, когда ему случалось брызнуть краской, говорил: «Терпение, терпение, терпение!» – и тихо хихикал себе под нос? А семидесятилетнего мастера заставок, что мог часами болтать с учениками переплетчиков на первом этаже и утверждал, будто красная краска, если ее нанести на лоб, продлевает жизнь? А раздражительного мастера, который, готовя краску, так часто проверял ее густоту, капая краской себе на ногти, что своих ему не хватало и он останавливал проходящих мимо подмастерьев или вообще каких-нибудь случайно оказавшихся поблизости людей, чтобы капнуть на ногти им? А помните, как нас забавлял один толстый художник, у которого было обыкновение поглаживать свою бороду кроличьей лапкой, той самой, что служит для сметания с листа золотой пыли, когда ее собирают после золочения? Где они все, где?
Доски для лощения, за которыми подмастерья работали так часто, что чуть ли не срастались с ними, а потом бросали в какой-нибудь угол; длинные ножницы для бумаги, которые тупились оттого, что ученики играли ими, сражаясь, будто саблями; рабочие доски великих мастеров, на которых, чтобы их не перепутать, вырезали имена владельцев; приятный аромат китайских чернил и позвякивание крышек поставленных на огонь кофейников, слышное в полной тишине; наша черно-серая полосатая кошка – каждое лето она приносила котят, и мы извлекали волоски с их ушей и загривков для самых разных кисточек; стопки индийской бумаги, которой нам давали сколько угодно, чтобы мы не оставались без дела и могли, как каллиграфы, в любое время упражняться в своем искусстве; перочинный нож с железной ручкой – лишь им одним, и только с разрешения главного художника, чтобы знала вся мастерская, можно было соскабливать части рисунков в случае существенных ошибок; особая церемония, сопровождавшая исправление таких промахов, – где это все?
Мы согласились, что султан ошибся, позволив мастерам работать дома. Поговорили о великолепной халве, которую нам приносили из дворцовой кухни зимними вечерами, когда рано темнело и от работы при свечах начинали болеть глаза. С улыбкой на губах и со слезами на глазах вспомнили дряхлого, выжившего из ума мастера заставок, у которого так дрожали руки, что он не мог больше держать в руках перо; раз в месяц он приходил в мастерскую и приносил сладкие пирожки, которые его дочь пекла для нас, подмастерьев. Вспомнили о том, как после похорон предыдущего главного художника Кара Меми в его комнате, куда никто не заглядывал много дней, под тюфяком, который покойный великий мастер расстилал, чтобы вздремнуть после обеда, нашли папку, где среди прочих бумаг лежали его прекрасные рисунки.